— Хочешь, я им скажу, что мы любим друг друга?
— Нет, не нужно.
А у меня мама давно спит. Свет в окне погашен.
Домой идти не хочется. Нащупываю ключи в кармане и иду на набережную.
Девчонки нарисовали классики на асфальте и оставили стеклышко в первой клетке.
Встаю на одну ногу и гоню стеклышко из квадрата в квадрат. Когда-то я умела играть в классики лучше всех в нашем дворе и уж, конечно же, лучше Юрки.
Владимир Федорович сидит на той же скамейке, будто бы уже несколько дней он отсюда не уходил. Вскакивает при моем приближении. Не удивляясь, отвечает на вопрос об отце:
— Федор Николаевич? Спасибо. Ему лучше. Нет приступов. Надеюсь сегодня ночью снова поработать. — Он бросает торопливый взгляд в сторону наших окон, спрашивает: — Ваши спят?
— Спят, — отвечаю, понимая, что «наши» — это Лариса.
Вдоль Невы идем молча. У каждого свое на уме. Разговаривать не хочется, но и разойтись не выходит. Я будто бы чувствую на своем лице Юркину ладонь, ощущаю ее запах. Иногда поглядываю на Владимира Федоровича. У него странная улыбка.
— Владимир Федорович, — прошу я, — расскажите о Федоре Николаевиче…
Он останавливается. Видимо, вопрос застает его врасплох, смотрит на меня с сомнением.
— В первые дни войны отец попытался попасть в армию, но его не взяли, — наконец говорит он. — Посчитали негодным к службе. Нас же с мамой еще в июле отправили в эвакуацию.
Помолчали.
— Когда в Ленинграде начали умирать с голоду, отец стал обходить квартиры своих учеников. К январю сорок первого у нас дома поселились три девочки, у которых все умерли. Знаешь, что отец понял? Хочешь выжить — найди общее дело. И он создал домашнюю школу. Повесил расписание занятий. В коридоре бренчал колокольчик. Он заставлял их учиться. Правда, ему пришлось сократить время уроков — больше тридцати минут не получалось. Потом такая же перемена. И журнал он завел, тот самый. Ставил только «отлично». Девочкам отец говорил, что ходит в далекую школу давать уроки. Он говорил, что в той школе ему платят хлебом. А было, Люба, иначе. Отец шел через весь город, в дом, где в блокаду припеваючи жили люди. Бывало, к сожалению, и такое. Ничего особенного эти люди собой не представляли. Мать и две дочки. Одна была маленькая, вторая в седьмом классе. Мать этих девочек работала в столовой, с едой у них был полный порядок. Отец преподавал старшей, а за это ему давали кусок хлеба.
Владимир Федорович передохнул, скосил взгляд на меня, точно хотел понять: нужно ли мне то, что он говорит?
— И этого куска хватало на всех?
— Нет, конечно. Он еще менял вещи. Моя бабушка была известная артистка, от нее оставались какие-то кольца, серьги, мама этого никогда не носила. Мы не думали, что это нам когда-нибудь пригодится… Девочки говорили, что отец уходил в «сытую школу».
Владимир Федорович замолчал. С воем пронеслась «скорая помощь», близко вильнула на Неве моторная лодка, простучала, как мотоцикл, потом снова все стихло.
— В том «сытом доме» отец отдыхал в кухне. Пил чай с сахарином. Съедал кусочек хлеба и тогда начинал заниматься. Возвращаясь, он думал, что скоро не на что станет выменивать продукты. В конце концов из всех наших ценностей осталась картина Репина, портрет моей бабушки-артистки. У него сначала отказались брать эту картину, потом, когда другого не стало, все-таки согласились.
…В тот день путь отца домой был невероятно трудным. Он брел из последних сил. Отдыхал в сугробах. Он бы уснул и замерз, но вспоминал о детях и поднимался.
Владимир Федорович вдруг сказал:
— Когда я становлюсь к мольберту, то часто преодолеваю желание написать человека, бредущего по мертвому городу. От сугроба к сугробу. И тогда я пишу свои натюрморты…
…В портфеле лежали половина хлеба и концентрат пшенки. Только к ним нельзя было прикоснуться. Это был хлеб для детей.
…Я часто думаю, что в человеке есть что-то такое, чего разумом понять невозможно. Отец умирал на снегу, плакал от собственного бессилия и шел дальше, нес хлеб детям. Вот что означает его фраза: «Я быстро шел к дому».
У последнего поворота отец уснул в сугробе, но очнулся от взрывов. Начался обстрел. Отец заставил себя подняться и заспешил к детям. Он уже добрался до дома, когда почувствовал: чего-то в руке не хватает. Портфель! Он остался в сугробе. Пришлось возвращаться.
…И вот чудо! Портфель так и лежал на месте! А там концентрат и половина кирпича хлеба. Отец нагнулся. И вдруг взрыв. Его ударило камнем. А когда он пришел в себя, то увидел, что стена его дома падает. Потом стала оседать крыша. Она проваливалась вовнутрь. Дом становился кучей щебня. Горой. Могилой.
— …Вот и все, — спустя какое-то время сказал Владимир Федорович. — Больше никогда не нужно об этом.
Он протянул мне руку и быстрым шагом пошел через дорогу, точно спасался от своего же рассказа.
Я долго стояла у парапета. Мысли исчезли. В душе было смятение.
На середине Невы буксир тащил баржу. В разведенный пролет моста протиснулся кран. Громко, рассыпаясь на разные голоса, прокричал в мегафон боцман.