Забыты были все тревоги. Праздничным казался даже унылый звон. От влажной метели шел веселящий весенний запах. И когда холодные снежинки попадали за ворот, это тоже было смешно.
Мы расшалились, как дети. Но я все-таки спохватываюсь, оглядываюсь по сторонам. Однако среди этой разноликой толпы мы не заметны. Есть тут люди без шапок, хотя и в шубах; есть старики в опорках; есть молодые, совсем босые, есть мужчины в женских кофтах, и даже вижу женщину в кавалерийской каске. Слышен здесь смех, проклятья, льются слезы, гремят ругательства; иногда воздух прорезается криками «караул» и надрывным свистком городового. Мы не привлекаем ничьего внимания. Здесь из ста человек девяносто девять не в ладах с полицией. И потому здесь нам сравнительно безопасно. Мы заходим в трактир. Берем «пару чаю». Теперь мне хочется расспросить Прохора, как он бежал из ссылки.
Меж столами проходит высокий оборванец с непокрытой головой. Ноги его обуты в шлепающие опорки. А в руках, то раскатываясь книзу, то сворачиваясь кверху, колыхается свиток из десятка лубочно раскрашенных изображений царя Николая.
— Портреты государя императора! — певуче провозглашает оборванец на весь трактир с ласковой бархатистостью в голосе.
Лицо его лукаво сияет, как будто он присутствует на веселом пиру или наслаждается в парильне похлестыванием себя горячим веником на огнедышащем верхнем полке.
— Портреты государя императора… — пропел он у меня над ухом. А затем, наклонясь к нам и сильно снизив голос, без малейшей паузы добавил: — Похабные портретики-с!! — И заключил быстрым речитативом: — Эротика, парижский жанр-с, имеется в большом выборе!
Он достал из-за пазухи и помахал перед нашими глазами большой пачкой непристойных карточек.
— Соизвольте, отойдем к окошку… напозадь занавески. Облюбуйте по вкусу… Молодежи предоставляю скидку — из уважения к малому карману и к большим страстям…
Я сделал отрицательный знак. Оборванец, не выразив ни огорчения, ни удивления, прошел дальше, растягивая нараспев:
— Портреты государя императора… И несколько потише:
— …похабные портретики-с!! Портреты государя императора, похабные портретики-с…
Но Прохор мой неожиданно встрепенулся:
— Дай я куплю…
Он засмеялся:
— …да не парижские карточки, а царя. Вот возьму и куплю… портрет!
— Не надо, Прохор, брось.
— А вот возьму и созорничаю…
— Противно…
— А для конспирации…
— Не смей…
Прохор послушался меня. Но тут только я, наконец, разглядел, что он неестественно возбужден, и я понял, что смех его на улице, когда мы вспоминали прошлое, тоже был взвинченный. Вижу, он хочет что-то мне рассказать, несомненно невеселое, но еще не может набраться духу. Но вдруг его прорывает.
— Не вытерпел я… Замучили они меня, — говорит он полушепотом, — как я проводил тебя с Сундуком в Архангельске и только отошел ваш поезд, стою я, смотрю вслед — сам бы полетел за вами, а мне кто-то руку на плечо: «Пойдем», — говорит. Оборачиваюсь — тот самый жандарм, который тебя ловил. «Никуда, говорю, не пойду, ссыльный я здешний, архангельский». — «А это, говорит, мы посмотрим». Потом увезли на допрос. Важный чин все выпытывал: «Кому ты, говорит, помогал бежать?» С тех пор и пошло: два дни — три дни в тюрьме, два дни — три дни на свободе. И опять два дни — три дни в тюрьме. Каждый раз присылали на квартиру городового, чтоб мне являться. А как являюсь, так прямо: «Пожалуйте в карцер». И из карцера два-три раза на дню на допрос вызывают.
— О чем же допрашивали?
— А пойми их! Хотели, чтоб я выдавал кого и что знаю…
— А ты?
— Спрашиваешь… А как ты думаешь: что я? Взял да недолго думая один раз вечером и задал тигаля в Москву на товарном поезде… без денег… в чем был… по морозу… Хлебнул я горя — и не ковшом, Павлуша, а ведрами, да еще через край. И свалился матери родной на шею: и слезы и радость.
— А дальше?