Часть вторая
НА ИСХОДЕ НОЧИ
ГЛАВА I
Когда я освободился из своего заточения в вагоне и вышел в Москве на дальние от станции запасные пути, вокруг все сливалось в белой мути. Слепящая метель валила крупными хлопьями, при порывах ветра взвиваясь и кружась.
Над городом тянулся вялый, неторопливый великопостный звон: «…к нам, к нам…», то уносимый вдаль, то заливающий уши окатной волной.
…Какие перемены произошли в Москве, пока я был в Серпуховской тюрьме? Удалось ли в нашем Замоскворечье сформировать районный комитет? Что нас ждет впереди и какие новые препятствия встанут перед нами?..
На душе у меня было светло и чисто. В ней еще горело отражение того, что я видел и пережил в Серпухове. Что-то торжественное и возвышенное осталось в мыслях. Еще не остыло ощущение хоть недолгого, но сердечного и близкого соприкосновения с рабочими людьми фабрики Коноплиных.
— Как метет-то, как дует! — сказал проходивший навстречу смазчик. — Вот он, февраль — кривые дороги. — Он подозрительно оглядел меня.
— Ничего, — ответил шагавший рядом с ним железнодорожник, — дуй не дуй, не к рождеству идет, а к великодню. — И тоже обернулся в мою сторону с удивлением и недоверием: с чего бы, мол, человеку здесь по путям шататься, когда это не положено?
Сколько ни иду, все тянется длинный сплошной забор, наконец калитка, — но возле нее страж. Стоит в тулупе, смотрит… Вообще повсюду здесь надсмотрщики и проверяльщики. Надо идти к вокзалу, ничего другого не придумаешь.
Торопясь, пересекаю людный и самый для меня опасный отрезок пути. Недалеко уже до станции. Шагаю через рельсы, мимо вагонов и паровозов и, наконец, попадаю на платформу. Первое, что вижу: жандарм.
Удачное, однако, совпадение: как раз подходит поезд. Высыпают люди, образуется поток. Я вливаюсь в него. Но у меня кружится голова, хочется прилечь. Усилием воли пытаюсь прогнать усталость. И вдруг скольжу… Все куда-то от меня уплывает. Наступает забытье.
Но вот как будто просыпаюсь. На мне теплое одеяло. В комнате жарко. Около изголовья лампа с низким абажуром. Кругом тихо, спокойно. Где это я?..
Приподымаюсь, смотрю: лежу на грязной асфальтовой платформе.
«Как нестерпимо обидно! Неужели я упал в обморок?»
Быстро встаю. Кто-то заботливо поддерживает под локоть… Оборачиваюсь: жандарм. Он ласково улыбается.
— Ничего, ничего, родной, — говорит знакомый голос возле меня. — Там на площади перед выходом вас кучер дожидается, сядете в саночки — и прямо домой, в постельку…
— Проша!.. — узнаю я.
Вздор, какой плетет Прохор про кучера, про санки, подействовал на жандарма. Он козыряет и отходит.
В густой толпе мы двигаемся к выходу. Прохор поддерживает меня.
— Но где же моя шапка, Проша? Шапка потерялась!
Вернуться, поискать? Может быть, спросить жандарма? В самом деле, чего он смотрел: шапку из-под самого носа украли. Зимой на улице человек без шапки — это явный беспорядок, это привлекает внимание, и, пожалуй, без шапки для меня опаснее, чем без паспорта.
У выхода из вокзала Проша надевает на меня свою шапчонку с суконным верхом и узенькой лохматой барашковой оторочкой, снимает с меня шарфик, повязывает себе голову по-бабьи и печально смеется:
— Мы с тобой шапками, как, бывает, крестами, поменялись, вроде побратались, теперь уж тебе на меня руку поднимать нельзя.
К чему это он? В его голосе грусть. Я не понял.
Проходим привокзальной площадью. Извозчики сидят на козлах, облепленные снегом, как зимою на огородах не убранные с лета чучела.
Мы шагаем в метели, под тихий великопостный звон. Но куда?
Конечно, теперь лучше, чем было в первый приезд из ссылки. Теперь у меня есть явка.
Но прежде надо поесть, не упасть бы в обморок еще раз. Ищу в карманах и не нахожу ни монетки.
— Да неужели у Прошки не хватит, чтобы накормить своего человека? — подбадривает меня Прохор. — Идем перво-наперво на толкучку, поедим что попадется посходнее.
Мы ни о чем не расспрашиваем друг друга. Я рад, что о бок идет не чужой.
Скоро попадаем в пестрый водоворот и разноголосый гомон толкучки. Я с жадностью съедаю селедку с куском хлеба и на две копейки «рубца», то есть жареной коровьей требухи. Прохор любуется моим насыщением. Он щегольски бросает торговцу деньги — две монеты по три копейки и одну в копейку, становится весел, и мне тоже делается тепло и смешно. Мы глядим друг на друга и беспричинно смеемся.
— Перестань, Проша, не смеши!
— Я не смешу. Ты сам не смейся.
Я показываю палец, и он прыскает. А за ним прыскаю и я, да еще пуще.
— Какой ты, Проша, чудной в платке!
— А помнишь, Павел, как ты ночевал у меня я Архангельске? — прибавляет Прохор, понизив голос.
— Спали-то в мастерской, под верстаком на полу!
— Утром голова была вся в стружках и в столярном клее!
— А помнишь, тебе кошка крысу подарила?
— Не крысу… это мышонок был… еще на подушке у меня под носом оказался дохлый!
— А на вокзале-то, в Архангельске, Павел, как ты чуть не погиб?
— В вагон тогда вошел этот черт… жандарм… И побледнел же ты тогда, смотрю на тебя…
Вспоминали мы не очень радостное, а смех наш прыгал по-мальчишески бурно и все веселее, все безудержней.