Мне рассказали, что Жарков бросился с кулаками на именитого докладчика, когда тот сделал гнуснейший выпад против нелегальной партийной организации.
Из глубины коридора бежит Благов. Он расталкивает людей и становится перед Жарковым.
— Это стыд, это позор, Иван Елистратович! Как вы дошли до такого безобразия? Сейчас же вернитесь и принесите извинения докладчику и собранию.
— Ты слышишь, Павел? Это чтоб я, Иван Жарков, чтоб я, честный московский пролетарий, участник пятого года, да извинялся перед столыпинским холуем? Нет, Александр Федотович, я и тебя теперь насквозь разглядел, лиса ты продувная. Лучше скройся сейчас же с моих глаз, я за себя не ручаюсь… и на этот раз меня никто уж не удержит. Ты слушай, Павел: заявился к нам поучатель с самого ликвидаторского неба и нам, рабочим, осмелился пролаять: «Старая, говорит, партия отжила. Слышите — приказала долго жить! И держаться в единстве с ленинцами — это, говорит, лечить мертвого. А нужно, говорит, скорее, закопать подполье как исторический пережиток». Я и вскакиваю — и по щеке и по другой этого поучателя! Пойми, вскипело сердце.
ГЛАВА XXIII
Новости помирили бы нас с Клавдией, и наши мысли снова бы слились. Викентий с его мечтаниями о широчайшем единстве, чуть ли не до самых злостных ликвидаторов, представился бы Клавдии теперь в лучшем случае слепым фантастом. Разве письмо Шумкина не освещает всю правду? Разве восстание Жаркова против своих меньшевистских лидеров не убеждает, что рабочее единство — не в сговоре с меньшевистскими вожаками, находящимися в плену у ликвидаторов-практиков, а с теми работниками на местах, кто остался на деле верен нелегальной организации?
Вечер был теплый. Небо все больше темнело, и только у края синела полоска, как какое-то хорошее обещание. Воздух все влажнел и влажнел, изредка падала сверху отяжелевшая капля. Легкий, волшебный ветерок доносил из бесконечных далей на московские улицы что-то похожее на дыхание моря. Я люблю такие тихие, влажные, черные весенние вечера в Москве, — тогда пьянеешь от предчувствия счастья, и кажется, что оно поджидает тебя за каждым сонным палисадником или притаилось в замерзших верхушках деревьев.
Снова я вернулся в наш книжный магазин.
— Нет, она не приходила. Нет, ее не было здесь.
Сам не знаю, как случилось, но я иду по той улице, к которой не раз мои ноги приводили меня, не спрашивая, нужно ли и можно ли мне сюда приходить. Ближе, ближе… Сердце тревожно бьется: если в окнах свет, то, будь что будет, зайду, спрошу. На счастье, шпиков нет у дома. Все тихо и пусто. Но, увы, окна темны, все до одного темны, и нигде ни полоски света.
Сердце упало. Прохожу мимо. А ощущение близости счастья осталось. Над Москвой все то же небо и все такой же черный теплый воздух с воображаемым запахом моря. Я иду к дому Степаниды. Клавдия, если она заболела или если ей все еще тяжело от нашей ссоры, могла остаться и сегодня у Сони. Как же о том не догадался я раньше?
Степанида, открыв мне, не приветствовала меня никаким возгласом. У меня шевельнулось страшное предчувствие. Соня, поднявшись навстречу, тоже не решилась заговорить. Горькое предчувствие защемило еще больнее. Я тоже молчал, но мне казалось, что я кричу: «Говорите же, в чем дело!»
— Соня, Степанида Амвросиевна! Скажите же — Клавдия арестована?
— Да, Павел!
Ни о чем, ни о чем не хотелось больше расспрашивать. У меня было одно желание: скорее уйти, спрятаться, чтобы меня никто не видел и мне никого не видеть.
Кажется, кто-то из них побежал было догонять меня. Что-то они мне вслед говорили. Но я успел первым выскочить на улицу и припер калитку плечом, чтобы они отстали. И они отстали, наверное, поняли, что я не хочу ни утешений, ни обсуждений.
Иду по улице и пытаюсь представить себе, как все произошло, где сейчас она и что с нею. У меня нет никаких опасений, что мужество может ей изменить. Я верю — она будет держаться с честью. Буду и я мужествен.
Но мне не уйти от ощущения, что будто огромные железные ножницы с остервенелой злобой перерезали какие-то скрытые светлые и чудесные нити моей судьбы. Мне очень тяжело.
Я пришел к себе. Стараясь не попасть на глаза к хозяйке, прошел, не снимая пальто, в комнату, сел к столу. Задумался, и сейчас же слезы закапали часто-часто на синюю бумагу, которая покрывала стол…
Как всегда перед ночью, я тщательно осмотрел свои карманы: не принес ли домой какой-нибудь нелегальщины? Нашел завалявшуюся записку, следы карандаша на ней стерлись, и ничего разобрать нельзя. Но все-таки лучше сжечь. Зажег спичку и подумал: а не Клавдиной ли рукой это написано? Погасил спичку. Потом зажег другую и спалил записку.
В стекла ударил дождь. Как будто небо прорвалось. Забил, захлестал плотный, крепкий ливень: то с буйным наскакивающим подсвистом, то с замедленной, хлещущей растяжкой.