Я всматривался в его черты, обтянутые матовой, немного мертвенной кожей, и сомневался: а понял ли? а усек ли вообще, о чем речь идет? а не притворялся ли? а правильно ли я понял? а за кого он меня держит? а был ли вопрос, звучал ли его голос, или просто слова и интонации сами выпадали из воздуха и, сгущаясь, застывали в виде недобежавших до цели жучков на некоем демонстрационном квазипространстве, ограничиваемом квадратным вырезом его распахнутого рта, окаймленного голубоватыми с небольшими коричневыми затвердениями губами. Зубов, как я их ни выглядывал, не было. Во всяком случае, я их не замечал. Очевидно, говорил я себе в утешение и успокоение — он их умеет быстро, ловко и незаметно прятать, чтобы потом так же быстро и незаметно выпускать, и с видом воровато-изящной лисы, либо же деликатнейшего зайца в подтверждение всего вышесказанного вцепляться в подвернувшийся кусок поджаренного или неподжаренного мяса. Нет, все-таки насколько я успел заметить, он предпочитал жареное и вареное сырому и лохматящемуся. Он поедал быстро и в огромных количествах, несообразных его реальному физическо-агрегатному состоянию на данный момент и явленному размеру. Да, надо еще при этом учесть, что он и выпивал примерно столько же, если не больше. Но все это, естественно, в смысле трансцендирования и артикуляции.
В моменты, когда он расслаблялся и разнеживался на чьих-либо руках, он начинал производить некие собственные звуки, в те давние времена складывавшиеся в какие-то песнеподобные и облакообразные видения про корабли, паруса, бригантины, золото брабантских манжет или других обрамлений других частей, других туалетов, про зеленые пруды с карасями, проползающими по неосвещенному илистому дну, про гладкокожих дев, забытых у источников, — ну, в общем, можно ли исчислить весь поток этих не исключающих друг друга, да и все остальное, эпифеноменов, да и перекрывающий их уровень, даже предполагающих, страждущих этого перекрытия, дабы, мерцая, присутствовать в нем своим серебристым жизнеподобием. Вот так, если кратко. Но мне пришло на ум это гораздо позднее, когда уже больше не мог я по разным причинам брать его на руки, вглядываться в прозрачные глаза и покачивая носить вечерами по огромным, озаряемым внешним уличным электрическим огнем комнатам. По тем странным полуобжитым помещениям нашей молодости. Я имею в виду совсем не кухонную тесную телесно-плотную взаимосвязь того же времени. Я совсем про другое. Хотя и кухонное существовало тоже. И тоже сидели, сиживали мы на кухоньках и задавались вопросами:
Все переменилось. Все, все переменилось. Ну, буквально все переменилось! Одни мы не переменились! Одни, одни мы не переменились! Да и мы переменились!
Меня часто спрашивают, а видел ли я когда-нибудь Рубинштейна прямо, впрямую, непосредственно, воочию, без всякого набежавшего флера самооговаривания и самопродуцирования.