Только в пределах очерченного нами контекста сможем мы определить истинное звучание современного языка, его претензии, его реальное значение и реальные значения, его пустоты и затвердения, его провалы и воспарения перед лицом простого быта и вечных истин, которые (вечные истины) сами в этой очной ставке должны будут доказать свои претензии, судить и быть судимы во взаимной нелицеприятной строгости. А то зачастую они оказываются культурными шкурками, и поэты, страдающие над ними, выглядят (за пределами чисто человеческих переживаний, которые вызывают естественное сочувствие) просто гурманами и жонглерами над пропастями, которые нельзя завалить призраками, но лишь реальными телами. И сие есть соблазн забежать за широкую спину культуры (а философ сказал, что она сама всегда за нашей спиной — но в другом смысле) в ее функции сакрального прообраза мира, то есть забежать и утвердиться в сакральном сакрального. Но если и существует такое номенклатурное место, то оно не художницкое, хотя бы и существовали, выпадали оттуда в наш мир словесные или какие другие отходы неземных трудов, схожие с произведениями искусства и могущие быть профаническим сознанием истолкованы и обжиты (как пустые раковины моллюсками) в качестве произведений искусств. Но подобное совпадение чисто формальное — налицо векторная прямопротивоположнонаправленность. Подобный же возвышенный обман объявляется и в схеме Флоренского с его восхождением и схождением обратно в мир художественного сознания. Но художник не живет в чистой созерцательности, а в борьбе и соитии с диктующим, самостийным, до конца необоримым и наперед не угадываемым материалом, в виде которого в искусство является жизнь. Именно здесь и происходит подмена, когда на это место (по причине трудности узнавания жизни в лицо, являющейся инкогнито, под видом материала) полагают культуру, пытаясь произвести на свет вытяжку из вытяжки. Как-то, помню, сын в младенчестве просил рассказать сказку «про зайчика, только никаких волков, лисов и медведев, и живет зайчик на асфальте, и фонарь горит яркий, и у мамы он один сыночек…». (Вариант теории бесконфликтности в ее культурологическом аспекте.)
Конечно же, мы говорим не о конфессиональном или профессиональном языке газетчиков, докладчиков, идеологов (и о нем тоже), но о языке нынешней жизни, который (язык) нам выпало прожить чисто, нечужеродно, как судьбу — с прислушиванием и угадыванием, без зависти и кивания на чужие удачливые судьбы (удачливые ли?); о языке, который мы должны проговорить сквозь себя, чтобы все, что в нем жизнь, — явилось жизнью, и проговорить его должны мы, по возможности, не прельстительными голосами и интонациями не доживших до наших дней высоких и немыслимых философов или голосом певца в стане древнерусских воинов, но скудными (для непривыкшего уха) голосами его реальных жителей и произносителей: рабочих, колхозников, милицанеров, майоров, интеллигентов, образованщины. И не должны мы заманивать их в заоблачные замки на великосветские рауты, где они явно и заранее несостоятельны, но подсмотреть, узнать, предъявить им свои претензии или полюбить их на своих местах, в своих одеждах, под своими именами, в свое время (которое, кстати, тоже наше). Скудность же и убогость этих ситуаций (по сравнению с культурными пиршествами весьма недалеких времен), оборачивающиеся в поэзии нищенством образов, словаря, фразеологии, размеров, рифм и пр., не есть недостаточность или курьез, но суть исторического момента русского языка, в котором мы волею Провидения поселены и живем, не имея под рукой ничего иного, чтобы подтвердить жизнь и запечатлеть ее. Естественно, что во всем этом соучаствует и литературный язык, но в аспекте не долженствования, а бытования, то есть не как он должен жить и не как в соответствии с ним должно жить, но как он живет и как им живут.
Поэт есть пособник жизни, проглядывающий в нынешнем корни жизни многовековой, древней, неискоренимой, являющейся в разнообразных и самых невообразимых обличиях Жизни и Смерти, Любви и Долга, Добра и Зла. И для внимательного обитателя этих мест за газетными призывами, праздничными ликованиями, уличными сварами проглядывают архетипы заклинаний, молитвенных экстазов, песнопений (а в лозунгах, висящих в реальном трехмерном пространстве нашего обитания не проглядывает ли немыслимая реальность платоновских идей?), структурообразующий пафос которых, прорастая сквозь нашу современность, неложен и жизнестоек. Не его используют и подчиняют себе, но он себе подчиняет. Бесчисленные же прямонаправленные возвышенные стихи, пытающиеся спасти культуру, Россию, нравственность, язык — в общем, все, что надо и самое время спасать — не имеют корневых выходов в жизнь языка и являют собой просто зарифмованные тексты общерассудительных бесед с беспутным количеством символов духовности, и служат они не чаемому спасению, но большему закоснению и выветриванию и без того уж достаточно сухих земель общекультурного безъязычья.