И говорила дальше про апостола Петра, пустые сети, мытаря, Христа и камень, к всему припоминая окунька, но голос уплывал в ночную темноту дремотной рыбой, без смысла слов пускавшей пузыри.
– Я больше не могу.
– В пустыне говорю.
Огромным животом отдвинув стол, пошла вечерними делами, задвинула за шкаф гладильную доску́, развесила по жёрдочкам поглаженные к завтрашнему кладбищу одежды, из горницы на стул подперла дверь, чтобы покойник слушал, что читает. По случаю нашла главу соборного послания Петра:
– И дало дощь, штобы земля произрастила пло́ды, и сяко тленно плотью как трава, и сяка слава цветь ие в траве… Хвали Ийрусалимь, хвали Сион, осподь благоволит к боящимся иго́, ко уповающим на милось…
Моргнула и погасла, снова загорелась лампа.
– Ба?
Она спала с открытым ртом, и темнота втекала, раздувая тело, приподнимая над пологом сказочным китом, то чавкала, то булькала, хрипела, как будто что-то страшное варилось в ней и выкипало на подушку тоненькой слюной.
Привалена к стене, шумела листьями в ветру оторванная яблонева лапа, над «Гибелью» мигал лампадки язычок, скользили тени сквозь окно, трещали половицы, и страх бежал сороконожкой сквозняка подушкой к уху и разбивался мотыльками о стекло.
Хвали Ийрусалимь, хвали Сион, осподь благоволит к боящимся иго, ко уповающим на милось…
Он тихо вылез из постели, прошёл на цыпочках к двери, отдвинул стул, переступил порог, шепнул:
– Де, спишь? Де, можно я с тобой чуть-чуть?..
Присел к покойнику на край, вдыхая детский запах реденьких волос, прилёг, прижался к слабому плечу, задвинул лоб под бок знакомо пахнущей рубашки, зевнул и одеяло по́верх натянул.
Теперь куда ни глянь, надежды нет нигде —
только мёртвый Бог на кресте, гипсовая Богоматерь
да аляповатые изображения страстей Господних —
преданий незапамятных времён.
Теперь перед ним раскинулась страна,
где правят отчаянье и безысходность.
– Ну, здравствуй, Ваня, здравствуй, Маша. Довёл осподь своими-то дойти, в последний раз. – И каждый раз она грозилась так, «в последний», и он смотрел со страхом в спину ей и думал: умрёт и в детский дом отдаст. – В другой-то, можить, Петька в коробчёнке принясёть… да, Петьк?
– Да, баб.
– Да, баб… А говорила я тебе, Иван, каков растёть-то… ну вас! – И так всегда: обидится на всех и, не дослушав, рукой махнёт и губы подожмёт, молчит, что возражай не возражай.
Никто не возражал; над головой, чирикая, летали воробьи. Она любила так молчать, чтоб время дать подумать виноватым – кто виноват, кто оказался прав, кому прощения просить. Была отходчива от скуки, когда никто не спорит, не идёт за ней, не просит: «Ба… прости». И через пять минут опять заговорит:
– Чаво ж… Места-то до́роги, ребятки. Дешевле жить, воскреснуть не дай бох, в хробу лежать – всей пенсии не хватить… и всё не под крястом, де не Абрам, там Мандельсо́н…
– Трудяга, ба…
– Трудяга, да и тот бескрест. Трудяга, ишь ты… – И каждый раз на этот памятник, вот так, как будто никогда не видела его: «Чаво ш ты хочешь, ясен швет? Шклярозной голове десятый раз как новость…» И помнила всегда, в каком году, каким числом и кто родился-умер, как назубок учила, кто и что сказали ей.
– Хотела-то в хробу, зашла спросить, у них такие цены, что ты, ни-и… квартеру продавай. Так знаешь, что сказали, Вань? Бабуся, говорять, хотите в хроб, то хладбище околицей ищите, а лучше за предел. Я говорю: какой предел-то, что вы? К сыну я, да не по-божьи в урне хоронить. А этот чёрть лохматый знашь чаво?.. Бабуся, говорить, тябя не в крематории, так там за жадность всё равно сожгуть. Ну, пусь, решила, пусь хоть прахом к прах, в хробах-то горе не уместишь, да и погоревать-то некому, живу… Петруша?
– А?
– Вон сумку-то на лавочку поставь… ой нет, не ставь, газетку постелю, огадили, смотри! Поганые вы твари! Поганые, чем только сверху не лятить, – и, тряпкой отмахнув помёта кляксы, листья с лавки, стелила папы «Правду» на доску.
– Тяперь поставь, сюда поди. Вон, папе с мамой покажись, какой ты есь, подрос-то. Смотри, Иван, похож? Што на воду смотреть – ты, да не ты, сыночек, да не ты… ой, осподи мои, ни дня, ни ночи мочи неть… – И, как всегда, упала на колени, обхватив руками, целовала землю в сорняках. Петруша сверху наблюдал за чёрными волнами крепа, трясущейся большой спиной, кривыми пальцами, скребущими траву.
– Уйди! ись светь загородил. – Как будто видела спиной. – Куда ступил-то, идоль?!
– Да чего…
– Прабабушка твоя там, Ольга Николавна. Гуляють живы по костям, как сами не сгниють… «чаво тебе». Загробная земля, по людям ходишь.
И наступить на Ольгу Николаевну, прабабушку, боясь, не зная, наступить куда, где мёртвого не будет, он, отодвинув сумку, сел на край газетный, поджав под лавку пыльные сандалии, упёрся взглядом в надпись на плите.
Трагически погибли
Преображенские
Иван Мария