В первую неделю января, ветреную и снежную, мы по большей части прятались дома и выходили на улицу лишь изредка. Прогулялись к заброшенной водяной мельнице, огромному дубу на холме, откуда открывался потрясающий вид на заснеженную сельскую местность, даже к парапаретическим руинам средневекового замка. Все эти места идеально подходили для исповеди. Для того, чтобы открыть свои тайны. Каким-то образом мне удалось сдержаться.
Ночью я лежал без сна на чердаке, слушая мягкое, ровное дыхание Майры и Эллиота. Как я мог спать? Я метался, беспокойный, по матрасу на полу, встревоженный необъятной тишиной, у бесконечного холста, на котором рисовал сбивчивые, жуткие сны.
В ночь после похорон мы поднялись в ее комнату. Это было похоже на церемониальную реконструкцию какого-то древнего ритуала. Раздевание. Мой и ее джемпер, мой ремень, ее платье, ряд крошечных пуговиц от шеи до поясницы. Прикосновения, полные резкой, земной срочности. Необходимости, сильной и давящей, доказать, что жизнь продолжается.
– Тебе непременно нужно уезжать? – спросила Майра потом, когда мы лежали в темноте.
У меня не было выбора. Семнадцатого начинался новый семестр. Сантану и Ева, конечно, уже писали, звонили, недоумевали, почему я недоступен.
– Я приеду к тебе… – она провела пальцем по моей щеке. По подбородку. Как Николас.
– Майра…
– Что?
Я замялся.
Ее глаза искали мои.
– Скажи…
– Я буду рад, если ты приедешь.
Она вновь легла на спину и улыбнулась. Ее обнаженная кожа отливала серебром.
– Это мило… но ты ведь не это хотел сказать, правда?
Я ответил, что именно это, но мой голос прозвучал фальшиво даже для моих собственных ушей. Я слушал наше дыхание. Внезапную безмолвную печаль дома. Бульканье водопроводной трубы.
Она больше не задавала вопросов.
Она закрыла глаза и уснула.
В мой последний день в Винтеруэйле я был аудиторией камерного концерта.
Вечером мы торжественно собрались в кабинете хозяйки. Первым выступил Эллиот, в белой рубашке и галстуке-бабочке, исполнив менуэт Моцарта из «Дон Жуана». Живые и ритмичные ноты спотыкались и хромали, останавливались и начинались сначала.
– Браво! Браво! – закричали мы в конце и зааплодировали. Он поднялся со стула и, сияя, поклонился. Его место заняла Майра и сказала, что сыграет часть сонаты Брамса ми-бемоль мажор. Она прижала к себе альт.
– Обычно кто-то аккомпанирует мне на пианино, но сегодня я надеюсь справиться без него.
В последний раз она играла для меня и Николаса в бунгало. Теперь она точно так же хмурила брови, ее пальцы были быстрыми и ловкими. На ней было блестящее янтарное платье с лямкой на шее.
Ноты разносились по дому, взлетая чайками, наполненные восторгом и одиночеством птиц в безоблачном небе. Внезапно падали, падали ниже, подхваченные ветром, так же резко поднимались, кружили в высоте. Стихали, слабели, в конце концов смолкали.
Когда она доиграла, ее щеки были мокрыми.
Эллиот захлопал, разорвав тишину, и я последовал его примеру. Мы устроили Майре долгую овацию.
– А теперь, – сказала она, смеясь, – в обеденный зал, там вас ждет сюрприз.
Она попросила миссис Хаммонд испечь торт, а они с Эллиотом его украсили. Буквы, заплетаясь, желали мне удачи:
В тот вечер мы наслаждались тортом, заварным кремом и вином, оставив ужин нетронутым. Играли в карты и «змейки-лесенки». Эллиот вновь уснул на диване. Мы отнесли его в кровать и вернулись в кабинет хозяйки. Отблески пламени заливали мебель закатным сиянием, стены казались темнее.
– Все в порядке? – спросила Майра.
– Да… спасибо тебе… большое.
Она улыбнулась. Волосы волнами рассыпались по ее обнаженным плечам.
– Я подумала, если мне удастся убедить миссис Хаммонд остаться на выходные, я смогу чаще навещать тебя в Лондоне… и когда будет концерт, смогу у тебя оставаться. По крайней мере, до сентября.
– Да, – повторил я, – до сентября.
– Но не будем говорить о прощаниях… – она подошла к пианино, подняла крышку, легко пробежалась пальцами по клавишам. – Как-то, когда Эллиот еще только начал учиться играть, я сказала что-то вроде – может быть, когда-нибудь ты будешь играть в квартете, как мама. А отец, сидевший там же, сказал: если и ему не хватит таланта попасть в Лондонский симфонический оркестр. Это так странно… Я брожу по дому, и он полон воспоминаний об отце… и я пытаюсь поймать хоть одно… счастливое, но чувствую только… облегчение, – она повернулась ко мне. – Ты, конечно, считаешь меня отвратительной.
Я сжал ее руку, ледяные пальцы.
– Он был тяжелым человеком.
– Да, это так…
– И к тому же очень… несчастным.
Она рассмеялась.
– Думаешь, у него было на это время?
Огонь потрескивал, разбрызгивая искры по дымоходу.
– Майра, я знаю кое-что о твоем отце, что вряд ли знаешь ты… и вообще кто-то.
Ее глаза были лужицами неба, черными по краям.
– Что ты имеешь в виду?
Во рту у меня пересохло.