– Ветераны стоят, а молодежь сидит. А я в 41-м ногу потерял.
– Старик, – трогательно отвечает юноша, – я в 41-м не езжу.
Вот она – утеря длительной исторической памяти. В мое время 41-й имело только одну актуальную контекстную расшифровку – война.
Но что поделаешь, все уходит в сплющенную даль исторической неразличимости. Вот я уже в музее египетской немыслимой старины спутываю их бесчисленные древние царства. А между ними тысячелетия!
Вспоминается, как в мою давнюю поездку в Армению каждый второй разговор с интеллигентными людьми, чего бы он ни касался, заканчивался полными налитых слез глазами по поводу геноцида 1915 года. А ведь к тому времени лет 70 наросло, три поколения! Я не знал, да и поныне не знаю, как оценивать подобное.
Это почему-то пришло мне в голову при нынешней перепалке со странами Прибалтики по поводу празднования победы 1945 года. Да, действительно, в нашем контексте реакция на эту дату вполне однозначна. Однако это заранее предполагает, что есть одна-единственная история с единой логикой. Но можно представить себе, что существуют разные истории и разные исторические контексты, в пределах которых вполне как бы несомненные даты и события выстраиваются самым разнообразным способом. Очевидно, что для татар и русских случившееся в тысячелетней давности объявляется в разной значимости и перспективе. К счастью, все это удалено уже в охлаждающие исторические дали. К тому же принцип – победителей не судят! – работает только однонаправленно. Для прибалтийцев же, хотим мы того или нет, – названная дата связана с порабощением, причем не отягченным никаким чувством собственной общенациональной вины (каковая налицо у немцев).
Кстати, на недавнем культурном мероприятии я повстречал одного достаточно молодого латиноамериканца, вообще не ведавшего о Второй мировой войне. Парадокс, кажется, – а реальность.
На другой же выставке в Южной Корее после открытия сидели мы за столиком в кафе – литовский художник, южнокорейский и я. Литовец так красочно рассказывал о своей родине, что южнокорейский коллега мог выразить только сожаление, так как ему не довелось побывать в столь прекрасной стране.
– Так приезжай! – воодушевился литовец. – Приглашение пришлю.
– Там у вас война, – ответил опечаленный азиат.
– Да нет. Война в Югославии. – А это было, действительно, самое жаркое время на Балканах.
– Вот я и говорю, в этом регионе.
Катя китайская
Это год 1944-й или 1945-й. Да, 1945 год. Девочке лет пять. Вернее, около четырех. Значит, все-таки 1944-й. Война. Где-то там война. А здесь – оккупация. Японская. Всем известная. Правда, близившаяся уже к концу. Естественно, со всеми, всем памятными невероятными, трудно представимыми жестокостями, насилием и чистым холодным расчетливым человеческим безумием. Как это обычно и бывает. Но здесь все-таки нечто особенное. Исключительное.
Однако все припоминалось, скорее, по многочисленным встревоженным рассказам и пересказам взрослых, мрачневших и замолкавших при виде внимательно прислушивающейся девочки. Зачем ребенку знать? Хотя что значит – зачем? И так все всем известно. И ей тоже.
А в общем-то – привычная размеренная жизнь. Только у огромной белой, скромно и плоско украшенной вьющимся общерастительным орнаментом алебастровой арки входа на территорию иностранных концессий стоит необыкновенно смуглый мальчиковатого вида японский часовой. Неподвижный. Словно застекленевший. Остекленевший. Прямой, чисто очерченный. Его почти мраморно отполированные скулы по-кошачьи широко разнесены в стороны. Иногда даже кажется, что они вдруг стремительно покрываются плотно облегающей поблескивающей меховой шкуркой. Не лисенок, не медвежонок ли?
Он крохотный. Эдакая крохотулечка. Ростом с саму девочку, что и предоставляет ей возможность внимательно рассмотреть его. Однако он прямо-таки безумен и устрашающ в своей почти звериной вооруженности и как бы запредельной непричастности этой жизни.
Девочка вглядывалась в него удивительно пристально. Родители озабоченно и поспешно уводили ее прочь. И понятно. Она долго еще оборачивалась и рассмотрела-таки его достаточно подробно. Непонятно, то ли недоразвитый, то ли ребенок. А то и вовсе – некое неместное, иномерное существо, принявшее вполне обыденное человеческое обличье. Ну, почти человеческое. На время. Такое бывает. Что потом станется – бог знает. Человеку лучше того и не знать.
Таким его девочка помнила. Запомнила. Да, да, матово-поблескивающие, как бильярдные шары, упругие скулы, чуть розовевшие в самом центре их набухания. Было впечатление, что кроме них и вообще нет лица. Но улыбается. Кажется, что улыбается.
В памяти девочки странно вспыхивают картины совсем уж отдаленных дней. Чуть ли не имевших место до самого ее рождения.