Но все-таки, все-таки, несмотря на все козни и нежелания разных там, вроде вас, например, все-таки судьба опять мне чуть-чуть подфартила. Улыбнулась, если выражаться высокопарно. Все-таки вышел я из больница не совсем уж исковерканным, как можно было бы предположить, и как ни хотелось бы некоторым – были и есть такие. Все-таки Господь чуть-чуть коснулся меня. Своей исцеляющей рукой, проносимой, видимо мимо по какому-то другому, гораздо более важному случаю и заслуженному поводу более заслуженного человека – к Ахматовой, например, в ее томные дни ташкентской эвакуации. Или спеша к Пастернаку в его праведных трудах над неведомым мне тогда (да и сейчас не очень-то ведомым, но все-таки поболе, чем некоторым из нынешних, вами столь ревностно прославляемых и возводимых на пьедестал современности, так сказать, наисовременнейшей современности) Шекспиром. Или к Суркову (был такой!). Или спеша с прекрасно поджаренной индейкой, уложенной лоснящимися яблочками к пышно-прекрасному Алексею Толстому. Да, и такой был. Даже очень как был. Даже в момент моего почти полувыздоровления благодаря той самой руке, несшейся к вышеупомянутому Толстому и на минуту задержавшейся на скукоженном и потому, может, привлекшей ее минутное внимание, он очень был. Правда, был, да и сплыл. Именно, думаю, благодаря нахлынувшему на меня вследствие моего нынешнего положения и переосмыслению всей прожитой жизни, всех ее обстоятельств, привходящих и исходящих элементов, от меня порой впрямую и не зависящих, но зависящих по более общему и глубинному порядку вещей, я многое теперь понимаю в ином свете. Именно благодаря тому самому моменту, мгновению, мной неправильно и неправедно задержанной благословенной руки (хотя, кто, как и каким образом это может возомнить задержать ее, или спровоцировать на что-либо ею самою не предуказанное и нежелаемое?!), и произошла видимо ее задержка в поспешании к так ее заслужившему и чаявшему Алексею Толстому. И в его преизбыточном напряжении ожидания заслуженной ему руки с индюшкой и яблоками, видимо, очень уж он испереживался и перенапрягся, что рухнул бездыханный на пол своей полупустой, огромной и гулкой квартиры и испустил дух. И только глухо и мягкопокатились по натертому паркету опоздавшие и ненужные уже и страшные в своей ненужности и в их собственном осознании и ощущении своей ненужности запеченные яблочки. Некоторые раскололись даже, замазали скользкой мякотью гладкий и бескачественный пол – свидетель высоких порывов высокого духа. Так вот, очень он даже и был. А на следующее утро под окнами моей комнатки на первом этаже, где скромно я бытовал вместе с моей маленькой и мягкой бабушкой и редко появлявшимся отцом раздались низкие тревожные звуки духовых и длинная процессия удрученных людей пронесла гроб с телом не дождавшегося последнего ласкового касания неземной руки великого писателя. Пронесли его и исчезли за поворотом на Садовом кольце. И на следующее утро переименовалось место моего проживания из Спиридониевки в ул. Алексея Толстого. А я вот, заметьте, хоть и незаслуженно, хоть и мельком, все-таки был коснут этой рукой, что о чем-то говорит, по сравнению с тем самым писателем. Хотя, конечно, не совсем понятно, о чем это говорит. Кому говорит? Не вам же, конечно, ничего слушать не желающим. Да и не могущим услышать столь тончайший, почти апофатический шелест судьбы. Ладно, покончим с этим. Вернемся к простому и обыденному.
Как я уже сказал, вышел я из госпиталя все же в каком никаком божеском виде. Ну, там – ножка волочится, ручка висит себе, как неприкаянная. А все – живой. Да и с неуничтожаемой надеждой на выздоровление. И, заметьте, – весна, цветение! Война кончилась! Кончилась-то она – кончилась. Но не кончилась в душах наших. Особенно в душах таких ранимых существ, как дети. Особенно в таких истончившихся душах, как душах детей, исковерканных болезнями и страданиями. Да и, к слову, снова взрослые нималый пример не подавали. Нет. Кругом пошли убийства, грабежи, спокойное выворачивание кишок из бедных жителей ветеранами войны, привыкшими уже ко всякому. Вот один из них, сосед наш по фамилии Кошкин, в красных галифе, почему-то, с огромным шрамом, перекосившим все его лицо, как у компрачикоса (знаете что такое? а? вот то-то! А я знаю, да вам не скажу, сами потрудитесь обнаружить значение этого славного, прославленного в литературе слова!), вытворял, в общем, черт-те что. То жену за волосы протаскивал через всю кухню до ванной, чтобы там сунуть зачем-то головой под воду. То выбрасывал из своего окна на первом этаже откуда-то взятый красный флаг и кричал:
– Смерть фашистам-домоуправам!