Вызывали потомка, изымали из его потных рук смятые бумажки и закрывали дверь. Так мы бродили часа два-три, собирая оставшиеся крохи. Как я ни был к тому времени испорчен и отпет, все это, признаться, произвело на меня тяжкое впечатление. К тому же, это был тот самый день, столь желаемый, жданый, и, несвершившийся благословенный, в который мой отец задолго до него, уступив моим жалобным и страстным взываниям, обещал сводить меня в – представьте себе! да, нет, вам теперь этого уже не представить! нет ни личных, ни культурных, ни исторических, ни даже метафизических сил представить! – в мавзолей Ленина. Если вы, дорогие мои, бывали в Москве, хотя бы заглядывали в нее, то несомненно, вашим первым порывом было попасть на Красную площадь. И вы попадали на нее. Попадали, несмотря на самые там дикие выдумки, что вроде бы на нее нельзя, невозможно попасть непосвященному. Что, вроде бы, стремишься, а тебя бес водит вокруг да около, выбрасывая там полу– или полностью пьяного то на Курский вокзал, то вообще куда-то за ее пределы, на какую-то платформу, типа Переделкино, Семхоз или вовсе никому уже неведомые Петушки. А то и вовсе убивают. Не верьте, родные мои. Ну если хотите верить, если вас поразила удивительная убедительность подобных фантазий, то и верьте им, как фантазиям, а сами идите себе верно и спокойно на площадь. И все будет хорошо. Я вам гарантирую. Там огромная Красная площадь. Если вы никогда не были, так хоть прочитаете. Там стены большие красные, обносящие что-то там укрытое внутри так называемого Кремля – нашей гордости. Это прекрасно! Особенно в тихий зимний день под легким падающим слабо кружащимся снежком. Да и в весенний день это прекрасно. Да и в летний, и в осенний! Да что я вам рассказываю, вы и без меня все это отлично видели и знаете, а что молчите и не прославляете, так это я могу отнести только на счет вашей нынешней пресыщенности и даже, если можно так выразиться, эмоциональной испорченности. Да и эстетической испорченности, извращенности. Хотя, конечно, понимаю, я сюда привлечен совсем не в качестве певца красоты, а в качестве ответчика. Но и это, и это. И ради этого завел я разговор об исправляющей кривизну души красоте. Ну, а мавзолей, Господи, может быть, посети я этот мавзолей, не сидел бы я тут с вами. Не обливался бы потом упрямства, стыда и отчаяния. Если бы хотя бы через созерцание бездыханного, недвижного тела, лишенного внутренностей и прочих деталей, только одной аурой присутствия своих останков, как, скажем, мощи святых, исправит, спасет меня. Может, сидел бы перед вами совсем иной человек, в совсем ином месте по совсем иному поводу. Бедный мой отец, если бы он знал, что его неловкие педагогические наказания столь мизерны перед могучим дыханием величия и вечности. И вот я перед вами.
На следующее утро у меня подскочила температура. Собственно, у всех участников этого предприятия от волнения, холода и безумного количества мороженого, съеденного на холоде, объявилась ангина. Но все поболели, поболели, да и оправились. А легчайшие крылья судьбы так нежно перенесшие меня из Сибири в Москву подержали, подержали на весу и опустили прямо на полиомиелитную койку детской больницы. Т. е. разбил меня паралич. И провалялся я долгих два года. Напомню, ведь дитя еще, хоть и порочное, но дитя. Ну что могло, спрошу я вас, вырасти из подобного дитя? Вот вы и займитесь подысканием ответа на этот вопрос, пока я переведу дух. Нашли? Понятно – только то, что выросло и сидит вот перед вами с реальными и объективными последствиями вот такой жизненной незадачи.
Я понимаю, что всякий, оказавшийся здесь под прессом обвинений, отягощаемых и спрессовываемых в еще пущий ком непроходимости под еще пущим прессом своей совести, образуя нечто такое, что при потугах выйти наружу застревает в так называемых метафорических кишкам нравственного пищеварения, порождая своим проходом муки и потуги равные родовым – а правда, ведь должно как бы породиться рождение новой чистой души, как бы некое новое невинное существо, своим появлением отрицающее, убивающее старое отжившее, использованное и достаточно мерзкое… так о чем это я? Ах да, всякий перед лицом своих хоть и явных грехов и неумолимо следующих за ними, старается все-таки наивно и безуспешно списать их на счет там всяких обстоятельств – в смысле, если говорить по-горьковско-чеховски – среда заела. Ой, уж как заела! Так вы знаете бывает у художников – планы огромные, дух захватывает. Нужно одно небольшое усилие. Но вот оно-то как раз и не дается, тем более, что само по себе как бы вынесено за предел чисто художественных прекрасных позывов и откровений. Оно как бы некая зубная боль при попытке нечто предпринять. Надо перешагнуть – а сил побороть чистым вдохновением нету. Вот и пытаются побороть это внешнее – таким же внешним – истерикой, водкой, разными там примочками – да вам это по нынешним временам и без меня достаточно известно.