На рубашке Лида нашла два длинных золотистых волоса. Значит, блондинка. Хотя не все ли равно, кто? Лишь бы рожала, как кошка. Муж любит жену здоровую.
Волосы Лида сожгла с заклинаниями на свечке.
— В сущности, — жёлчно говорит Лида и раздражённо дёргает запутавшуюся нить, — в сущности, это ваше хвалёное материнство, которое называют светлым, самым возвышенным, святым и ещё каким-то там чувством… Так вот, если хотите, это самое скотское, низкое, грязное чувство. Оно превращает женщину в животное. Это когда самка, не раздумывая, перегрызёт горло десяти чужим детёнышам, чтобы жил её худосочный выпердыш. Вот вам ваше материнство! Материнство — свинство.
На Лиду дружно нападают, ругают, уговаривают… В конце концов, совместными усилиями заставляют её отказаться от страшных слов. Только Светлана безучастно смотрит в одну точку и грызёт ногти.
Разговор незаметно переходит в другое русло. Нянька — сначала вполголоса — потом, заметив, что ее внимательно слушают — повышает голос.
Победно оглядываясь, рассказывает о своей взрослой замужней дочери. Как она однажды прибегает, лица на ней нет:
— Мама, — плачет, — мамочка родная, помоги, научи, что делать.
— Да что такое?
Оказывается, зятёк уходить собрался — и к кому?! К дочериной подружке Верке.
— Что, — говорю, — у них уже
— Нет, Верка условие поставила: только через штамп. До ЗАГСа — ни-ни.
Верка — бабёнка шальная, разведённая, никчёмная. Грязнуля и лахудра, каких свет не видывал: бельё в ванной замочит — по неделям киснет. В шифоньере носки вперемежку с лифчиками и простынями валяются. Вместо того, чтобы полы помыть — мусор заметёт в угол и метлой прикроет.
А мне ж жалко: свое дитя глупое, своя кровь. Беру дорогого зятька под белы рученьки и веду его прямо к той Верке. Она же его еще не ждёт, раньше девяти свиданки не назначает. Звоню.
— Хто тама? — пищит.
— Да это я, такая-то. За солью.
— Вы одни? — спрашивает.
— Одна, с кем же ещё!
Зятёк-поганец чувствует неладное, возится, руку хочет вырвать, а я крепко держу.
Верка дверь открывает:
— Да ой, мамочки! — так и присела.
На ней французского парика нету, волосёнки свои сальные, жиденькие висят. Штукатурку ещё не успела в три слоя наложить. Синтепоновые вкладыши пятого размера на стуле холмиками лежат.
Халат на ней трехмесячной немытости, вместо трёх пуговиц — три булавки. Из-под халата ночнушка мятая торчит. А на босых ногах — во-от такие желтые нестриженые когти, по полу стучат, царапают.
Зятёк по своей любушке снизу доверху — потом сверху донизу глазами проехал. Вот эти желтые когти его и доконали.
Сверкнул на меня глазами:
— Этого, — говорит, — мамаша, я вам ни в жизнь не прощу.
Вырвал руку — и клубочком по лестнице скатился. Ничего, живут с дочкой, как два голубка.
— А как же соль, про соль забыли?
— И соли, и перцу я Верке по полной всыпала…
Некоторое время все молчат. Санитарка вздыхает и слегка невпопад вставляет:
— Шалав от негулящей можно с первого взгляда отличить.
— Это как? — фыркают и переглядываются Дина и Лида.
— А вот сымет она платье — и если на ней шёлковое да кружевное, гипюровое да прозрачное, скользкое да надушенное — вот она самая и есть гулящая. Коли муж не дурак, сам поймет, что к чему. Перед мужем ей, что ли, в эдакую капроновую пену обряжаться, деньги тратить на скользкие-то то тряпки?
— Фу, какие глупости, — удивляется и краснеет Лида. Вся палата знает, что её слабость — красивое нижнее белье. — Вот я, например, к импортным гарнитурам неравнодушна, а ведь ни разу… Ну, правда, было раз в Ессентуках на водах. Пробовала, но с самой благой целью: вдруг не от мужа забеременею… И в Белокурихе однажды…
Все смеются.
— На воре шапка горит! — незлобиво кричит нянька.
… А Эля отворачивается, чтобы не портить другим хорошее настроение: оно такой редкий гость здесь.
Закрыв глаза, слушает, как тихонько ноет, болит её бедное сердце. И представляется, как, вырванное со всеми отростками, с кровью, оно лежит на её распростёртой ладони. Оно сокращается, сжимается, оно болит от тоски по девочке.
Она наклоняется и нежно целует этот судорожно сжимающийся измученный, изболевшийся, кровоточащий комок. Гладит, тихонько дует на него — и уговаривает потерпеть, убаюкивает, как ребёнка. И сердце, кажется, потихоньку замирает, успокаивается…
— Айда к нам, не держи на сердце. Расскажешь — полегчает, — зовёт Таисия Андреевна.
Лежавшая у окна женщина по имени Таисия Андреевна, мучилась от сильных головных болей.
Через каждое слово охала, раскачивалась, обхватив голову со спутанными чёрными, с проседью, волосами.
Когда совсем становилось невмоготу, сползала с койки, выбиралась на четвереньках в коридор и, мыча, водила косматой головой по стене. Сёстры привычно и спокойно обегали её, иногда иронически замечая:
— Васильевой обязательно зрители для представления нужны?
Боли, от которых она страдала, назывались не существующими, фантомными — и лекарств от них не было.
Часто среди ночи Таисия Андреевна, пошатываясь, добиралась до выключателя. Будила Элю с Диной:
— Девчата, совсем плохо. Сейчас помру. Полотенчиком…