Когда Леню увели, мы остались все дома. Утром дети ушли в школу. Как они все понимали и как держались – это удивительно. В школе начальница «показательная, заслуженная» предупредила всех детей, чтобы они с нашими детьми не общались, т. к. это дети врагов народа. Олечка шла домой медленно, одиноко, опустивши головку, все приятели исчезли. Они мне ничего не говорили. Я все узнала со стороны. Учились они очень хорошо. Дедушка утром ушел на работу. Я побежала утром к Эстер на работу в Пироговскую клинику. Когда я ей сказала, что Леня арестован, она воскликнула: «Значит, мы за границу не поедем. Прости, но у меня немецкий язык». Вот и все. Дома во дворе со мной перестали здороваться знакомые члены партии, зато стали здороваться старые профессора (дом научных работников), с которыми я и не была знакома. Один наш знакомый юрист Борисов запретил своей домработнице поддерживать приятельские отношения с нашей Дуняшей. Дуняша не знала, как за мной ухаживать. Сказала, чтоб я не заботилась о ее зарплате. Приносила от дворника (ее приятеля) всякие сведения: что мною интересовались, тут ли я и когда за мной наблюдают. Старалась спрятать вещи, унести их к дедушке Флоренскому. А мне уже было все равно. Знакомые как-то так потихонечку исчезли. Или, вернее, сразу. Один Б. А. Патушинский приходил навестить и даже позвал однажды к себе в гости. Там были две женщины, приехавшие из Харбина (с КВЖД), его родственницы. При прощании я им сказала: «Наверное, мы встретимся в других местах». Они замахали руками: «Что вы, что вы!» Встретиться мы не встретились, но они пошли по той же дороге, что и я.
Мои дорогие брат Юрий, отец А. Я. Флоренский, его сестра П. Я. Флоренская, ее муж Н. И. Гусев – все они относились ко мне идеально, с такой нежностью и теплотой, что до сих пор слезы выступают на глазах при воспоминании об этом. Юрий сразу же сообразил, что у меня нет денег, и стал мне их давать. Тетя Паня (они зарабатывали тем, что делали дома елочные игрушки) сразу взяла меня в свою компанию. Я к ним приходила на несколько часов и паяла паутинку для елочного паука, хотя им это было обременительно. Это были единственные люди, которые не боялись общаться со мной. Родители Лени, на шею которых мы с детьми сели, ни одним словом меня никак не упрекнули. Яков Львович старался развлечь меня, приносил книги. Помню «Консуэло» Ж. Занд. Первые два дня после ареста Лени я не могла ничего глотать, не ела, не пила. Бабушка ходила за мной со стаканом сладкого чая и уговаривала выпить. Дома я бывала только по воскресеньям, т. к. бегала по прокурорам, разным приемным, где добиться было ничего нельзя. Однажды в прокуратуре я стояла в очереди. Мимо шел прокурор Борисов. Он мне тихонько радостным голосом сообщил: «Успокойтесь, ему дали десять лет». Потом я поняла, что должна радоваться, что «только десять лет».
Тогда началась беготня по тюрьмам с передачами. Если примут – значит, здесь. Очереди были такие, что надо было выстоять по многу часов. Один раз я ушла к восьми часам утра и вернулась поздно вечером. Думали, что меня уже забрали. На работу устраиваться было бесполезно, т. к. все равно бы не взяли нигде, да и ходить за справками о Лене я бы не смогла. В очередях было невероятное количество людей, в основном интеллигенция. Сначала там, где пытались узнать, за что взяли и куда увезли, – в прокуратуре. Там было много растерянных лиц, некоторые пытались улыбаться, и мелькало словечко «недоразумение». Тут были и мужчины разных возрастов. Потом в очереди на Лубянке уже не улыбались и никакого вида уже не делали. Стояли сумрачно, главным образом женщины. Стояла огромная очередь, и была такая тишина, что слышно было, как муха пролетит. Стояли неподвижно по несколько часов. Стояли, не переминаясь с ноги на ногу, а прямо как окаменевшие. На Лубянке, если не примут передачу, значит, или его нет, или он лишен передачи. Но если примут, значит, еще на Лубянке и его допрашивают. Вот чтобы получить такие неопределенные сведения, женщины выстаивают по несколько часов. Никто не обменивается друг с другом своим «опытом». Были равнодушны друг к другу.