Зато была еще русская опера. Нам было запрещено ее посещать, поскольку она белогвардейская. Были объявлены гастроли Шаляпина, и мы решили тайком сходить. Небольшой театр, мы взяли билеты в амфитеатр. Кругом сидели русские, очень скромно одетые, иногда даже бедно одетые. Мы сидели притаившись. Начался спектакль. Голоса были хорошие, игра тоже. Было несколько звезд, уехавших в свое время из России. Но вот появился Борис – Шаляпин. Высокий, статный, гордый. Он медленно идет через комнату, еще полный дум о том, что он только что оставил, подходит к Федору, который сидит за письменным столом, лицо его проясняется, вся фигура становится домашней. Он ставит ногу на табурет, локтем опирается о колено, подпирает лицо рукой и задумчиво-ласково начинает: «Учись, мой сын…» Это нельзя было назвать пением. Это была беседа души его с душой сына. Музыка, голос души, все это было чудо, волшебство. Весь зал замер. Мне кажется, что никто не смел дышать. У каждого душа пела вместе с Шаляпиным. Полное отрешение от самого себя. Нам выпало великое счастье видеть и слышать великого гения человечества. Начался антракт, все пришло на круги своя. На нас обращали не очень-то дружелюбное внимание. Непонятно, чем мы выделялись, или они знали своих всех, но это невозможно, то ли по одежде, то ли по сытому виду. Только Леня сказал: «Идем домой», и мы ушли.
Были мы в «Театре двух ослов»[90]. Небольшой зал, стены расписаны на тему «осел в истории»: Христос, въезжающий в Иерусалим, и много еще такого, я уже не помню. Это был театр политической сатиры. Помню, что высмеивались правители, милитаристы – кто попало. Нам было удивительно, но мало трогало, и мы были только один раз. Были в театре Саши Черного[91]. Актеры прекрасные, пьеса была ужасная – мать живет и мается с сыном-уродом, безобразным, злым, жаждущим убийства. Сын – результат группового изнасилования матери. Тоже больше не пошли. В кино были часто, помню «Гомон-палас» – огромный зал, мягкие кресла, в которых утопаешь, полный отдых. Картин не помню. Были на концертах Мистангет – негритянская певица, была звездой Парижа очень много лет. Рекламы по всему Парижу. На сцене бешеный вихрь ярких юбок, большой голос. Мы были один раз, эта экзотика нас не пленила. Теперь она старуха, воспитывает 11 человек сирот разных национальностей, пытаясь доказать, что все нации могут жить вместе[92].
Лувр – там мы были много раз. Огромное мрачное прекрасное здание, входишь как в храм. Уходишь из него всегда потрясенный величием духа человеческого. В душу вошли навсегда Мона Лиза, Самофракийская Победа и Венера Милосская. Были в музее Родена, видели там потрясающие его вещи – «Мыслителя» только помню, а других названий не запомнила. Одна не очень большая группа высотой около одного метра. Прекрасный мужчина, красивый, сильный, большой, но уже изможденный, старается своим пиджаком прикрыть такую же большую, сильную, но уже изможденную женщину, дождь, ветер. Столько безнадежности, отчаяния и благородства в этих фигурах, что смотреть было больно. Много там прекрасных вещей. Например, большая человеческая рука, на ладони которой лежат голые мужчина и женщина. И чувствуется, что это сжимается, а они не замечают, а их скоро удушит. Этот музей, как и Лувр, содержался плохо. Были оба запущенными. Причина – нет денег у муниципалитета. Мы ходили, по-моему, на все выставки, какие были. Помню, какая-то выставка, на которую были привезены картины из Италии, Англии. На Монмартре видели художников совсем не прославленных, которые выставили свои картины на улице, которые рисовали портреты прохожих. Рисовали на асфальте, все это за гроши. Вид их и одежды говорили о глубокой нужде. Все разные Парижи.
В Париже готовилась всеобщая забастовка, шли рабочие собрания. Нам было строго-настрого запрещено посещать такие собрания. Но мы тайком пошли на одно собрание в огромном зале Мютюалитэ, созванное компартией Франции. Зал амфитеатром. Мы сели повыше, чтобы нас не заметили. Я не особенно слушала речи, а рассматривала собравшихся. Было много женщин, очень скромно, даже бедно одетых, бледных. Мужчины тоже выглядели не лучше. На лицах глубокая сосредоточенность и заинтересованность речами, после какого-то выступления вдруг все встали и запели «Интернационал». Это было собрание, на котором не каждый сидит и слушает, а когда все вместе одной душой думают. Во время то ли перерыва, то ли просто заминки в собрании к нам начали поворачиваться люди, очень доброжелательно посматривать, переговариваться. Говорок пошел все ниже, все больше людей стало на нас смотреть. Мы поскорей ушли. Это было тоже незабываемое впечатление. Помню Париж во время забастовки, сразу опустевший, еще более грязный, увядший. Мы ходили на работу пешком. Вечером сидели дома, кажется, даже не было электричества. Помню ощущение тревоги и замешательства. Мы и не участники, а сочувствующие забастовке.
Хочется описать еще несколько впечатлений, о которых в нужном месте я забыла написать.