На фабрике все шло своим чередом. Посадили главбуха, через месяц – главного механика. Ко мне подобрались. Вернее, главный инженер крайпищепрома с Лапшовым какие-то свои махинации хотели прикрыть мной. Мне удалось отвертеться, так как я абсолютно не была причастна к их делам. Но Лапшову я высказала, что с ним работать опасно – подведет и глазом не моргнет. Он смолчал и был смущен. Всю фабрику лихорадило целый месяц. Вредительство! В вермишель подсыпали мелкие кусочки проволоки, конечно, для гибели солдат. Инженер ходил полумертвый. Сам не знал, в чем дело. Потом как-то обнаружилось, что сито, на котором сушилась вермишель, сделанное из тонких проволочек, износилось и стало рассыпаться, а рабочие не заметили. Как-то пронесло. Жили все под страхом. Я держалась в стороне. Не дружила ни с кем, так как в мои личные дела не могла никого посвятить. Многие догадывались, но никто не расспрашивал ни о чем. И потом, когда Леня появился из Норильска уже свободным и показался в своем парижском пальто, вся контора прильнула к окнам, когда мы с ним шли мимо. Опять-таки никто не спросил, откуда у меня взялся муж. Сказали только, что «у вас очень интересный муж».
А пока я ждала: ждала писем от мужа, от детей, ждала срок Лениной отсидки, освободят ли? Настало лето 1946 года. Приехала моя дорогая дочка Олечка со своим мужем Марком Бандманом. Оба совсем дети. Марк худенький, черненький, без правой руки, еще не научился обходиться без нее. Среди лохматых черных волос – белая седая прядь. Со школьной скамьи мальчиком попал в самое пекло войны, был артиллерийским разведчиком на самом переднем крае, получил два ордена Красной Звезды. Один из них пропал, а другой он в День Победы надевает до сих пор. Теперь – инвалид войны, ветеран, ученый с известным именем, написал несколько книг. А тогда – неотесанный, невоспитанный, необразованный, злой, счастливый мальчишка. И вот Оля живет с ним душа в душу более тридцати лет. И чем дольше, тем крепче их любовь. Сначала Оле было с ним трудно. Мне он сразу стал дорог, в отношении ко мне был безупречен. Я, как могла, старалась кормить их и ухаживать за ними. Но у Оли был конъюнктивит. У Марка после контузии живот работал плохо. Пожили они недолго, собрались домой в Москву. Пошла я их провожать на вокзал. Там на каких-то бревнах с другими провожатыми я сидела и смотрела на своих детей, которые, как воробьи на проводах, сидели на рельсах тупиковых путей и шептались о чем-то своем. Вдруг идет цыганка, подходит ко мне: «Дай погадаю». – «Нет». Цыганка со злостью: «Ты больна тяжкой болезнью, тебе недолго…» Какая-то женщина вскочила: «Убирайся, и без тебя всем видно». Цыганка убежала. Видно, хороша же я тогда была.
Дети уехали. Должна была наступить опять тяжелая зима. Макаронная фабрика привезла мне поленницу дров. Картошка была выкопана, кажется, детьми, не помню уже, и ссыпана в подвал. Близился срок Лениного освобождения. Я надеялась, что скоро смогу соединиться с ним, так как ему один год был скинут за «примерное поведение». Он освободился через девять лет, но десятый год был для нас тоже тяжелым, и для меня особенно, и мало чем отличный от предыдущих. Точно 17 сентября 1946 года Леню вызвали из Дудинки в Норильск в лагерь, выдали ему справку об освобождении и вернули в Дудинку, где его тут же оформили как вольнонаемного в Дудинском порту. Мы мечтали, что сразу после освобождения съездим в Москву, повидаем родных и знакомых, сходим в театр, дохнем воздухом нашей старой жизни. А получилось иначе.
Еще до освобождения Леня написал мне, чтобы я сходила в Красноярскую контору комбината и сказала начальнику, чтобы он послал телеграмму ему с приглашением на работу в Красноярск. Леня не хотел оставаться на Севере. Начальство же решило иначе. Леню не хотели отпускать из Дудинки. В 1945 году было небывалое количество караванов, и обработать всю коммерческую часть работы должен был Леня. И всю зиму 45–46‐го годов и лето 46‐го года он проработал в Дудинке против своего желания. Он возненавидел Дудинку. Он тосковал, метался, добивался, звонил в Норильск Глушкову. Тот был тогда начальником финансового отдела комбината и обещал, что с осени возьмет Леню в Норильск, тем более что он учился на заочном юридическом факультете и иметь в подчинении профессора было очень удобно. Рвался «домой», в мою комнату с тремя печками (ванную) – это был «дом». Я этот год жила разочарованно, от письма к письму. Доставала медицинскую справку, что не могу жить на Севере. Только в августе 46 года наконец пришло распоряжение из отдела кадров комбината в Дудинку «отправить» Гинцбурга в Норильск. Леня пишет: «До каких пор меня будут “отправлять?”» Он не подозревал, что еще много раз его будут «с конвоем отправлять». Пока что он приехал в Норильск, оформился на работу, достал вызов мне на работу в комбинат и сам поехал за мной в Красноярск.
8. Освобождение, жизнь в Норильске, второй арест
(1947–1952)