– Ну, это ты брось, хохол! – вступился я за товарища. – Давайте-ка лучше споем на прощание.
– Эту, что ли? – живо отозвался Соколов.
– Эту, – сказал я, наперед зная, какую именно песню запоет Николай. И он запел. Украинцы все прекрасные певуны. Можно было бы ожидать, что Николай и запоет украинскую песню, а их у него великое множество, как у всякого хохла. Но запел он «эту», именно ту, которую я и имел в виду, ту, нашу любимую, подаренную нам Леонидом Утесовым, которая была как нельзя кстати для данного момента.
Соколов затянул своим полубасом, полубаритоном:
Мы с Зебницким подхватили:
На нашу долю только и оставались три этих слова. Нам их вполне хватало, поскольку они исполняли чрезвычайно важную в любой песне роль припева. У меня был тонкий тенорок, до того тонюсенький, что его, к моей беде, легко можно принять за девчачий. Но в соединении с голосом Зебницкого, достаточно густым, да еще хрипловатым, каким он и должен быть у мрачноватого человека, мой, бабий, пробивался наружу каким-то звуком, необходимым Васиному голосу, как пристяжная, малосильная, но очень резвая лошаденка – коренному, держащему общее направление жеребцу. Впрочем, коренным-то по праву был у нас Соколов. Видя, что вдвоем мы неплохо справляемся с припевом, он, приноровившись к нам, продолжал:
Последнюю строку каждого куплета Николай подымал так высоко и с такой силой и страстью, что под ложечкой у меня появлялся холодок, в ушах звенело, а старая плащ-палатка, закрывавшая вход в нашу землянку, шевелилась, как живая.
заводил, ставя слова в растяжку, Николай. А мы с Василием тут как тут:
Соколов – уже в одиночестве – завершал:
И так пелась эта песня нами до конца, и очень обидно бывало, что ее кто-нибудь сторонний обрывал. Но на этот раз нам не помешали, и песня, набираясь силы и стройности, звучала все мощнее, ей уже было тесно в землянке, и она рвалась наружу, и вырвалась-таки, отбросив наше ветхое покрывало в сторону, и краем глаза я видел, как встряхивались ветви на нашей яблоне и с нее сыпались осенние листья.
В голосе Соколова зазвучало что-то щемящее, будто в нем появилась трещинка. Это тогда, когда он запел:
Мы с Васей притихли, заволновались, будто речь шла не о каких-то там неведомых нам друзьях, а о нас самих.
Последний куплет мы уже пели в четыре голоса, пели с такою силой, что из глаз выскакивали слезинки не то от внутреннего восторга, не то от жалости друг к другу.
В землянке стало тихо и почему-то тревожно. Всем захотелось выйти из нее.
Мы вышли, когда к нашему убежищу подходил Воронцов.
– Что это вы так распелись?
– Да вот провожали его, – и Соколов указал на меня.
– Не в другую же дивизию провожаете? – сказал Воронцов, стараясь упрятать под ушанку непокорные завихрения своих рыжих волос.
– Дивизия-то, товарищ майор, наша, но... Сам, что ли, Алексеев попросился к Павлову?
– Нет, не сам. Но и он, вижу, рад-радехонек уйти в батарею. Так ведь, старший лейтенант?
Я промолчал.
– Ну вот, видите!