Возможно, ручей повернул бы в другое русло и в конце концов добежал бы до края любви, и верности, и счастья. Не до Принстона или Йеля, а до края счастья — когда на кухне свет, в дверях собака и в выходные «всей семьей». И может быть, даже был бы ребенок. Толстый славный лысый ребенок, в пахнущих чистотой и утюгом одежках, круглый, любопытный, наивный, похожий на отца, чтобы было кому сказать, уткнувшись носом в шершавую, твердую, вкусно пахнущую щеку: «Наш сын похож на тебя».
Но никто и никогда не защитил ее от хулиганов, и хулиганов-то никаких не было, не от кого защищать. Значит, и ручей не добежит и не повернет. И неизвестно еще, будет ли Принстон или Йель, но выходных на даче не будет точно, и никогда и никому она не скажет про сына, что он — похож, и сына никакого тоже, наверное, уже не будет.
— Что случилось? — осторожно спросил рядом Тучков Четвертый. — Ты плачешь? Если тебе так не хочется идти в эту беседку, мы можем не ходить. Я схожу один… попозже.
— При чем тут беседка?! — вспылила Марина.
— Тогда что с тобой?
Не могла же она сказать ему, что плачет потому, что у нее нет сына и даже отца для него нет!
Федор подал ей носовой платок — сильно накрахмаленный, твердый, в жуткую клетку. Марина приняла платок и вытерла глаза.
— Где вы встретились с Юлей?
— Прямо у обрыва. Она меня окликнула. Так неожиданно, что я даже упала.
О том, что ей показалось, что ее окликнул Федор Тучков, которого она недавно исключила из своей жизни, и дело было именно в этом, а не в том, что — неожиданно, Марина умолчала.
— Я с девчонкой разговаривала, с Зоей, которая за лошадьми смотрит. Потом она ушла, а я осталась. Потом Юля… меня окликнула.
— Она была одна? Без Сережи?
— Сережа принимал ванну, — ответила Марина и скорчила смешную гримасу, позабавившую Федора Тучкова. — Мы пошли вверх, к корпусу. Только не здесь, а в обход, во-он там, за елками.
Федор Тучков остановился.
— А почему тогда мы идем здесь, если вы шли там?
— Не знаю.
Федор пристально посмотрел на нее.
Поцеловать? Не поцеловать?
Решив, что не станет, он решительно повернулся и зашагал напрямик через лес к дальней дорожке, видневшейся между елками. Трава хлестала по голым ногам, оставляла на белых носках продолговатые хвостатые семечки.
Марина — опять как собачонка! — потрусила за ним.
Выскочив на асфальт, он остановился, и Марина остановилась, чуть не уткнувшись носом в его широкую спину.
— Где был Павлик?
— Нигде. То есть мы его увидели в аллее. Вон там. — Марина показала в глубь еловой аллеи. Там было сумрачно и тихо, ни одна ветка не качалась, несмотря на поднимающийся ветер, казалось, что аллея — как тоннель в другое измерение — не подвластна земным правилам.
— Что он делал, когда ты его увидела?
— Он в беседку заходил. Юля сказала — вон Павлик. А я сказала — давай посмотрим, что он там делает.
Все тело моментально зачесалось и загорелось, как будто она снова попала в крапиву. Бок заныл тоненько и протяжно. В голове стало как-то слишком просторно, как будто все мысли съежились от страха.
Они уже шли по аллее, по толстой подушке из иголок, которая едва слышно поскрипывала под ногами.
Вот и белая решетка в скрученных струпьях краски, и деревянный шарик на макушке, и труха, насыпавшаяся из нижнего венца.
— Здесь нет крапивы, — нарочито громко сказал Тучков Четвертый. — Где ты ее взяла?
Марина показала где. Заросли были до пояса. Федор Федорович присвистнул:
— И ты туда полезла?!
— Я же хотела услышать, о чем он там говорит и с кем!
Тучков с отвращением посмотрел в крапиву.
— Даже ради следственного эксперимента, — объявил он, — я туда не полезу. Мне это не под силу.
Он говорил громко и четко, а Марине хотелось его одернуть, приложить палец к губам. Все ей казалось, что их подслушивают.
Кто мог их подслушивать? И зачем?
— Видишь, где решетка покосилась, — шепотом сказала Марина и подбородком показала, где. — Вот оттуда я смотрела… И слушала.
— Ужас какой.
Высоко-высоко шумел ветер, но сюда не долетал, проносился мимо. Старые, как будто седые елки даже не качались, только их лапы чуть-чуть ходили вверх-вниз, потревоженные присутствием Федора и Марины.
— Федор, — вдруг пискнула она тоненьким голосом, — я боюсь.
Он оглянулся на нее.
Несчастье ее жизни заключалось в том, что никто никогда и ни от чего ее не спасал, и ей было необходимо, чтобы кто-нибудь все-таки спас, хоть однажды. Федор этого не знал, но настоящий страх на бледном лице, многажды виденный им на других лицах, такой, что ни с чем нельзя перепутать, насторожил его.
— Что с тобой? У тебя запоздалая истерика?
Нет у нее никакой истерики, и не может быть, и не бывает никогда! Даже когда семь лет назад на пред-защите кандидатской ее завалил завистливый и вредный заведующий кафедрой, у нее не было никакой истерики, только холодное, строго дозированное бешенство. Это самое дозированное бешенство заставило ее повторить попытку, а потом еще раз, и только на четвертый она защитилась — вот так.
— Ты все-таки вспомни, — начал он, думая, что, может, все дело именно в оружии, — у него сразу был пистолет или он его откуда-то вытащил?