О Чехове говорили, что его тексты лишены глубочайшего содержания, которое есть у Толстого, Достоевского. Зинаида Гиппиус о творчестве писателя: «Быт без бытия», мол, Чехов о земном, но не о бытийном.
Чеховские персонажи барахтаются в быту, но мучаются бытием. По замечательной формулировке Набокова, «все чеховские рассказы — это непрерывное спотыкание, но спотыкается в них человек, заглядевшийся на звезды».
Весь Чехов — о бытии, единственная форма существования которого — быт. Кровохарканье избавляет от иллюзии собственного бессмертия. За письменным столом с ним всегда была его смерть от чахотки. Все творчество Чехова о жизни в предощущении ухода. И поэтому, когда его персонажи говорят о ерунде — это внесловесные разговоры о самом важном, о человеческом предназначении, о выбранной судьбе, о потребности прожить оставшиеся годы с достоинством.
Со своим новым пониманием прозы Чехов пришел в другое искусство, работающее со словом, — театр.
Шекспир, полистав «Чайку» или «Три сестры», заявил бы, что автор ничего не понимает в драматургии. Эта нетеатральность «драматурга-неумехи» бросалась в глаза многим.
Набоков (из лекции о Чехове): «И еще я думаю, он был недостаточно знаком с искусством драматургии, не проштудировал должного количества пьес, был недостаточно взыскателен к себе в отношении некоторых технических приемов этого жанра».
Бунин (из письма Алданову): «Пьесы его мне всегда были почти ненавистны. Ах, Толстой, Толстой! В феврале 1897 г. он был в Птб. и сказал Суворину (дневник Суворина): "Чайка" Чехова вздор, ничего не стоящий… "Чайка" очень плоха… Лучшее в ней — монолог писателя, это автобиографические черты, но в драме они ни к селу, ни к городу».
Станиславский (из вопоминаний «А.П. Чехов в Художественном театре»): «К стыду своему, я не понимал пьесы».
Критики Чехова-драматурга превозносили дар писателя и при этом считали, что пьесы — это его короткие рассказы, неумело размазанные по сцене. Резонный вопрос: что было бы, если бы Набоков написал только голливудский сценарий для «Лолиты», но мир не знал бы самого романа? Мир остался бы без набоковского шедевра. Так были не написаны ни «Чайка», ни «Вишневый сад».
Конечно, Чехов мог бы написать пьесу «как полагается», но просто не видел в этом смысла: пятясь назад, художник перестает быть художником. А он был уже впереди, театр и зрители должны были догонять его. Чехову повезло: Московский художественный театр перенес его творческое know how из прозы на сцену, открыв дорогу искусству XX века.
В искусстве драматургии диалоги — способ продвижения сюжета, передачи информации, тело действия. Чеховские диалоги ни о чем, разговоры глухих — подземный ход в театр абсурда. Три сестры хотят в Москву, но никуда не едут, потому что ждут Годо. Открытие Чехова массовая культура будет пережевывать и через сто лет, называя это «тарантиновскими диалогами».
В прозе Чехова все важное выдавлено из слов, происходит между строк — в переводе на язык театра все важное оказалось выдавлено за сцену, вернее, в зрительный зал. На сцене — быт. В зрительном зале — бытие.
Кого удивляет, что в XXI веке по количеству театральных постановок в мире Чехов занимает второе место после Шекспира?
Звание русского писателя давалось общественностью за написание романа и за служение народу. От него ждали исполнения этих обязательств.
Маститые писатели настойчиво советовали юному таланту бросить «коротышки» и сесть за настоящую большую прозу. Чехову 27, он начинает роман и мучится над ним несколько лет. Признать поражение он долго не решается. В октябре 1888 он пишет мэтру Григоровичу: «Ведь если роман выйдет плох, то мое дело навсегда проиграно». Наконец, он принимает поражение как победу. Когда Чехов бросает саму идею романа, он становится самим собой. Планета читает рассказы Чехова и ничего не знает о романах Григоровича.
Неслужение народу Чехову не могли простить. Не только враги, но и друзья упрекали его в том, что он никуда не «зовет», не «ведет». Отсутствие «идейности» было серьезным обвинением для русской интеллигенции. В марте 1890 года газета «Русская мысль» называет Чехова «жрецом беспринципного писания». Его это больно задело.
Чехов пишет издателю «Русской мысли»: «Обвинение Ваше — клевета. Что после Вашего обвинения между нами невозможны не только деловые отношения, но даже обыкновенное шапочное знакомство, это само собой понятно». Чехова задело непонимание. Непонимание «передовой общественностью» того, что и зачем он пишет.
Он жил в обществе, в котором было стыдно жить хорошо, в накаленной атмосфере нравственного подвижничества. Нужны страдания, испытания. Нужно служение. Общество предъявило Чехову обвинение, и ему пришлось отвечать на понятном «прогрессивной интеллигенции» языке. Ему 30 лет. Он едет на край света к отверженным. Почему Сахалин? Это дно русской жизни. «Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только может быть способен человек».