Сам Людвиг всегда говорил, что жалость и жестокость — две стороны одной медали, имя которой — несправедливость. Правитель не должен отклоняться от справедливости ни в ту, ни в другую сторону. Следуя этому принципу, Людвиг не наказывал за ошибки (если не считать наказанием отстранение от должности того, кто с нею не справился), но и никогда не прощал вины, основанной на злом умысле, как бы горячо ни каялся потом злоумышленник. Но можно ли назвать справедливой смерть невинного юноши, даже если она, возможно, предотвратила кровавую междоусобицу и распад страны? Не знаю; во всяком случае, если Людвиг и в самом деле сделал это, не мне его судить.
Еще один афоризм Людвига гласил: «Правитель не обязан разбираться ни в военном деле, ни в хозяйствовании, ни в строительстве. Правитель обязан разбираться в людях. Искусство управления состоит в том, чтобы расставить правильных людей на правильные места». Пожалуй, по отношению к нему самому это было неким преуменьшением, ибо он лично разбирался во многих вещах (но военное дело и впрямь не было его сильной стороной — возможно, из-за щуплого сложения, привившего ему отвращение к тяжести меча и доспехов еще с детства; император, за которым числится столько побед над варварами и мятежниками, лично не командовал ни одной из битв). Однако в людях он действительно не ошибался почти никогда. Возможно, приглашение на должность придворного живописца было едва ли не единственной его ошибкой. Не потому, разумеется, что он взял на эту должность меня. А потому, что изначально оно было адресовано не мне. Впрочем, эту ошибку — допущенную по недостатку информации, а не проницательности — я исправил за него.
И я стал первым живописцем Империи по праву. Благодаря собственному таланту, а не чужим документам и не милости монарха — каковой милости не было бы, если бы я не заслужил ее делом. Я достиг всего, о чем может мечтать художник. Я создал впечатляющую галерею портретных, жанровых, батальных и пейзажных полотен; я расписал самые знаменитые дворцы и соборы, воздвигнутые или отреставрированные в эпоху Людвига. И ни в одной из своих работ, даже в самых формальных, я не отступил от своих принципов вкуса и художественной правды. Мое искусство прославлено во всех концах цивилизованного мира; я стал законодателем стиля в живописи на многие годы вперед. Я лично отобрал и воспитал дюжину учеников — не так много, как иные, но моим критерием было качество, а не количество. Моему финансовому состоянию могут позавидовать иные столичные аристократы, и уж точно оно многократно превышает самые смелые мечты любого сына булочника.
И, разумеется, никакие кровавые призраки не тревожат мой сон. О том, что я сделал почти пятьдесят лет назад на пустынной дороге к северу от Бононы, я не жалел ни единой минуты. Несколько раз — уже после того, как моя слава распространилась по всей Империи — мне приходили письма от оставшихся у Винченто родственников — или, во всяком случае, от людей, претендовавших на то, что являются таковыми. Разумеется, во всех этих письмах они просили денег у своего богатого и знаменитого родича. Я оставлял их без ответа.
И как не знаю я мук раскаяния, так же не знаю я и мук страха. Никто не смог бы и даже не попытался бы меня разоблачить.
Словом, у меня есть все, за исключением разве что дворянского титула. Людвиг предлагал мне его, но я отказался, обосновав это тем, что, поскольку я предпочитаю оставаться холостяком и воспитание отобранных мною учеников для меня всяко предпочтительней обзаведения собственными детьми, нет нужды создавать новую дворянскую фамилию, которую все равно некому будет передать. Людвиг согласился и более не возвращался к этой теме.
К ней вернулся Филипп, когда принимал мою отставку с поста придворного живописца. Окончание долгого царствования и восшествие на престол засидевшегося в принцах наследника всегда означает большие перемены при дворе — особенно среди престарелых придворных — но Филипп не решился бы сместить столь прославленного человека, как я. Это было целиком мое решение. Мое зрение уже не так остро, как раньше, и, хотя я все еще мог бы писать портреты и картины иных жанров, опираясь на знание тысяч типажей, хранящееся в моей памяти, они уже не были бы столь совершенны, как прежние. Возможно, этого никто бы и не заметил и уж, наверное, не высказал бы вслух. Но я не желаю создавать что-либо, не отвечающее моим собственным строгим критериям.
Филипп, конечно, выказал подобающее сожаление по поводу моего ухода, хотя, полагаю, в глубине души он был рад. Все же он спросил меня, кого я рекомендую на свое место. Я предложил ему на выбор трех из своих учеников; в конце концов он действительно выбрал одного из них. Мне же, «в благодарность за долгую и верную службу престолу и отечеству», он предложил титул, даже более высокий, чем в свое время Людвиг. Я вновь отказался.
«Понимаю, — улыбнулся Филипп, — графов и маркизов на свете множество, а Винченто Фирентийский — только один».
Винченто Фирентийский.