Наше совместное путешествие продолжалось три дня, хотя возможность не раз предоставлялась мне уже в первый день. И дело вовсе не в том, что я терзался и мучился сомнениями. Напротив, меня самого удивило, насколько спокойно я себя чувствую после того, как твердо принял решение. Но мне все же хотелось отъехать подальше от Фиренты. Вероятность встретить на дороге кого-то знакомого была совершенно ничтожной, но я все-таки предпочел довериться своей интуиции. О чем мы говорили по пути, я уже не помню — должно быть, болтали о пустяках; по крайней мере, я успешно поддерживал беседу, не вызывая подозрений моего спутника. Впрочем, при его легкомыслии это было нетрудно.
Рано утром четвертого дня, прежде чем выехать с постоялого двора, я незаметно от Винченто подобрал овальной формы камень, удобно ложащийся в руку, и завернул его в тряпку. Мне не хотелось лишней крови или, тем более, резаных ран. Не потому, что я опасался вида крови — за свою краткую карьеру в качестве ученика кожевенника я успел повидать и не такое — а дабы не портить одежду.
Через пару часов на совершенно пустынной дороге — что, как говорят, была довольно оживленной в античные времена, но в ту пору выглядела почти заброшенной — я слегка придержал своего мула, а потом окликнул Винченто.
— Что у тебя случилось? — спросил он, оборачиваясь.
— Не у меня. У тебя. Твоя лошадь вот-вот потеряет левую заднюю подкову.
— В самом деле? Не заметил, чтобы она хромала.
— Захромает, когда подкова свалится.
— Вот ведь незадача, пока мы еще доберемся до кузни… Ты уверен? Разве ты мог хорошо рассмотреть на ходу?
— Взгляни сам, — пожал плечами я.
Он спешился; я тоже. Он присел возле задней ноги лошади и тронул ее за бабку, побуждая поднять ногу; я подошел сзади с камнем в руке.
— Ну же, давай, — сказал он лошади, но я мог отнести это на свой счет. Я ударил.
Я надеялся, что удар по затылку сразу же лишит его сознания, и он не успеет ничего почувствовать и уж тем более понять. Когда я не столько даже услышал, сколько почувствовал отвратительный мокрый хруст, с которым камень проломил череп, я был уверен, что так оно и вышло. Винченто, словно тряпичная кукла, повалился вперед, ткнувшись лицом в дорожную пыль. Но когда я перевернул его, чтобы убедиться, что он мертв, он смотрел на меня. Смотрел расширенными глазами, мелко и часто дыша, и пытался что-то сказать.
Под взглядом этих глаз я на какой-то миг растерялся и пробормотал нечто глупое — кажется, что его лягнула лошадь, и что я сейчас ему помогу. А потом взял его за горло и стал душить. Душить, глядя ему прямо в глаза. А он все не умирал, хотя и не мог сопротивляться — из горла вырывался хрип, из носа текла кровь, шея сделалась скользкой от пота, зрачки подергивались туда-сюда, но все же он не сводил глаз с меня, своего убийцы. Я уже жалел, что отложил в сторону камень, не желая снова этого хруста, — возможно, еще один удар покончил бы со всем разом, не растягивая эту агонию… Затем его каблук выбил дробь по земле, словно он пытался станцевать лежа, зрачки застыли и расширились еще больше. Ни пульса, ни дыхания больше не было. Винченто Фирентийский был мертв.
Или нет.
Я взвалил труп на мула и отвел обоих животных в сторону от дороги, в укромное место среди деревьев. Там я снял с мертвеца одежду — она и в самом деле лишь несколько запачкалась в дорожной пыли, но в остальном не пострадала, и даже кровь не попала на воротник — отряхнул ее насколько мог тщательно, затем натянул на себя. Мой прежний, заметно более дешевый, костюм отправился в торбу; я избавился от него позже. Затем я достал лопату и выкопал могилу в мягкой земле, предварительно сняв верхний слой дерна так, чтобы его можно было уложить обратно, не привлекая внимания свежеразрытой землей. Впрочем, едва ли кто-то мог набрести на этот бугорок в лесу, в стороне от дороги и вдали от поселений. А если бы даже и набрел, не стал бы интересоваться, что там внутри. Мало ли неизвестных упокоилось в безымянных могилах вдоль дорог в наши неспокойные времена?
Велик соблазн, конечно, сказать, что я сделал то, что сделал, во имя искусства. Дабы не позволить Винченто нанести тот урон вкусам и представлениям о прекрасном, который он мог бы нанести, возвысившись до первого живописца Империи. И я действительно думал об интересах искусства. О том, что, воспользовавшись славой Винченто — пусть, на мой взгляд, незаслуженной — и заняв его место при дворе, я смогу сделать для культуры гораздо больше, чем в качестве мало кому известного провинциального живописца. Что эта слава, этот авторитет позволит мне уже не опускаться до уровня клиента — даже если этим клиентом будет сам император — а, напротив, поднимать его до своего уровня. Что благодаря мне художественная правда станет не уделом немногих ценителей, а нормой и даже, если угодно, модой…