Все это так. Но я не стану грешить против истины, утверждая, что это было моим единственным мотивом. Нет. Я жаждал справедливости по отношению к себе лично. Я не мог смириться с тем, что вся слава и признание достаются человеку, ничуть не более талантливому, чем я сам. Да, конечно, и деньги тоже, как наверняка скажут циники — но как раз с этим я легко мог примириться. Мало ли богатых ничтожеств рождаются во дворцах и замках — но кто помнит их и чего стоит их пустая жизнь, пусть даже и проведенная в роскоши?
Итак, безымянный мертвец упокоился в земле. А Винченто Фирентийский продолжил свой путь в столицу. И содержатели постоялых дворов подобострастно кланялись, читая мою подорожную, украшенную императорской печатью. Подобострастие это, впрочем, было вызвано не столько почтением к монарху, который в те времена для жителей отдаленных провинций был лишь немногим реальнее сказочных королей и чародеев, и уж тем более не уважением к искусству, сколько любовью к тем императорским портретам, что чеканят на золотых и серебряных кружочках; от важного путешественника всегда надеются получить щедрые чаевые. И действительно, содержимое моего — теперь уже моего — кошелька позволяло мне проявлять щедрость, хотя, конечно, я делал это в меру. Сорить деньгами — лучший способ нарваться на неприятности даже в цивилизованных краях, а уж тем более в тех местах, через которые мне довелось проезжать. Нынешней молодежи, сызмальства привыкшей к достижениям эпохи Людвига, пожалуй, сложно вообразить, что представляла из себя Империя в самом начале его царствования, в том виде, в каком он унаследовал ее после поколений упадка и распада. Фактически она существовала лишь номинально; дороги зарастали травой, многие некогда величественные города лежали в руинах или превратились в деревни, где по древним форумам и стадионам лениво бродили коровы и свиньи; правители огромных областей, формально признавая себя вассалами имперской короны, фактически повелевали в своих землях самовластно, не стесненные никакими законами, чеканя собственную монету, содержа собственные армии и периодически воюя друг с другом, но не давая императорам ни налогов, ни солдат. А немало было и таких мест, где даже о номинальном признании имперской власти можно было говорить лишь в какой-нибудь одинокой крепости, окруженной десятками миль лесов и болот — или же гор — где обитали варвары (чье мнение для хилого крепостного гарнизона было куда весомей любых распоряжений из столицы). Даже сейчас трудно поверить, что всего за какие-то сорок с небольшим лет в эти расползающиеся останки былого величия удалось вдохнуть новую жизнь, вновь сделать государство единым, законы всеобщими, армию сильной, а дороги безопасными — не говоря уже о новом золотом веке искусства и просвещения. И уж тем более трудно было поверить в возможность подобного тогда…
Мой путь до столицы — путь, который сейчас, благодаря системе почтовых станций со сменными лошадьми, преодолевается за две недели — занял тогда почти три месяца. Я действительно задержался в Вероне в ожидании каравана с хорошей охраной, к которому можно было бы присоединиться. Увы, его маршрут совпадал с моим лишь на протяжении двух сотен миль. Были и другие трудности, и задержки в пути. Однажды мне пришлось спасаться на своем коне от стаи волков; в другой раз меня чуть не зарезали случайные попутчики, к которым я имел неосторожность присоединиться, надеясь на их защиту. В одной крестьянской хижине, где я остановился на ночлег, ко мне пытались вломиться ночью — очевидно, с целью убить и ограбить; к счастью, я всегда на ночь баррикадировал дверь изнутри. Утром заросший бородой хозяин сделал вид, что ничего не было… Впрочем, не стану утомлять вас всеми этими подробностями. Достаточно сказать, что, когда я наконец добрался до столицы, я чувствовал себя не гостем из южной провинции того же государства, а пришельцем из другого мира. И, предъявляя в императорском дворце бумаги на имя Винченто Фирентийского, менее всего я мог опасаться встретить там кого-либо, кто мог бы меня разоблачить.
Конечно, мы с Винченто не были похожи так, как бывают похожи братья. Но мы были одного возраста, примерно одного роста (я на полдюйма выше) и комплекции, оба кареглазые с темными волосами (художник отметил бы разницу оттенков, но обыватель едва ли). Словом, любое словесное описание, относящееся к нему, подходило мне и наоборот. Винченто никогда не писал автопортретов; я тоже. Правда, в годы учебы мы делали наброски друг друга. Но, даже если эти полудетские рисунки и сохранились (что едва ли), по ним проблематично было бы опознать взрослого человека, а главное — на них не было подписей, поясняющих, кто есть кто.