Добрался до пролома, отпихнул копошащихся, белых от пыли спасателей — и рванул по ступеням вверх.
Кроме него, эта мысль тут никому в голову не пришла.
Глава 11. Осадки
Что-то ему кричали, когда он бежал по эскалатору. Но Артем не обернулся назад ни разу. Вдруг в спину испугаются стрелять, а в лицо выстрелят?
Оказался у турникетов, у касс; там, где выбирал себе путь в театр.
Внизу глухо гремело. Как будто где-то глубже, чем метро, вскипала продырявленная людьми земля, как будто лава разъедала ее тонкую корку, чтобы забрать станции и туннели. Как будто. А на самом деле это — на Театральной шла война. Война, начало которой Артем скомандовал. Может, гибли сейчас там этот дурак-режиссер и его звезда-поблядушка: в эту самую секунду умирали, может. А он, Артем, был опять вот жив.
Он сел и сидел тут, приткнувшись на холодных ступенях, хотя нужно было уходить, убираться отсюда, пока война не поднялась, не выплеснулась из эскалаторных кратеров наверх, сюда, и не обварила его.
Не мог просто пока дальше идти. Нужно было… Нужно было подождать чуть-чуть. После Умбаха. После всего этого подпола. После Свинолупа. После смертников в камерах. После Умбаха опять. Чуточку побыть тут просто, посидеть на холодном. Послушать эхо того, что творилось там, внизу, уже не с ним.
Вспомнил про наручники, потыкался в них ключиком, сорвал.
Трясло. Потом чуть отпустило.
От турникетов поднялся к выходу. Толкнул дверь.
И только когда погладили его ветром по груди, но ногам, по щекам, понял: вышел без химзащиты. Наверх — без скафандра!
Нельзя. Нельзя. И так надышался уже дряни.
Он обогнул здание, рассчитывая встретиться с настоящим Федором Колесниковым. У Федора в тот раз еще много полезного оставалось: костюм, например.
Но там, где Федор сидел, теперь ничего не было. Кто-то Федора утащил вместе со всеми его пожитками. А Артем стоял на земной поверхности в портках и куртке: без панциря, голый.
И тогда он пошел голый.
Странное это было чувство.
В последний раз он без химзащиты наверху оказывался когда? Когда ему четыре годика было. Когда мать пробивалась с ним на руках в метро. Но этого дня он не помнил. Помнил другой: с мороженым, с утками на пруду, с асфальтом, изрисованным цветными мелками. Так же — или по-другому? — тогда майский ветерок шутливо дул в лицо, щекотал под коленками?
И теперь вот ветер поднимался. Спускался с неба к Артему, бежал, распевая, по переулочкам, спрятанным за парадными фасадами, летел навстречу, омывал лицо. Что он с собой нес?
Проскользило что-то тяжелое в штанах, оцарапало ногу, зацепилось в штанине, держась за Артема, как паразит за хозяина; наконец выпало, брякнув, на мостовую.
Револьвер черный.
Артем нагнулся, поднял его. Осмотрел, ощупал. Странное оружие. Будто из магнита сделанное: трудно отпустить. А держать больно.
Он размахнулся и зашвырнул его куда-то к Кремлю. И вот тут только его отпустило. Начало отпускать.
Мурашки пошли.
Надо бы было бежать скорей, прижимаясь к домам, в ресторан, где под стол забился один из четверых сталкеров, тот, который догадался свернуть с улицы, спрятаться от преследователей. Надо было раздевать его, опухшего, поспешно, мерять на себя его растянутое шмотье, дышать воздухом, которым он недодышал, и глядеть на Тверскую через его противогазные окуляры. Надо, чтобы выжить еще раз, чтобы жить.
Но Артему сейчас не моглось, не имелось права — смотреть на город через заплеванное и протертое стекло. И дышать пылью через банки фильтров.
«Жить» для него сейчас стало, хоть ненадолго, хоть на полчаса, хоть на десять минуточек — это вот так, в обычной одежде, без тесной резины — шагать по полночной улице, как он шагал за ручку с мамой двадцать лет назад; как двадцать лет назад все люди ходили.
Или как двадцать семь лет назад, но такой же, может, ночью, и вдруг даже вот по этой же самой улице — его мама в обнимку гуляла, юная и обязательно красивая — с еще несбывшегося Артема безымянным отцом. Кто он был? Что он говорил ей? Почему ушел? Каким бы Артем вырос, если бы отец остался?
Артем как-то привык уже потому ненавидеть его, что маму свою обожал безоговорочно. Однако Сухой вот на место отломанного отца прирасти не смог. А больше некому и пытаться было.
Но вот сейчас…
Сейчас Артем мог представить себе, как этот человек шел рядом с его матерью. Обычно: взял под теплую живую руку и пошел, болтая о всякой всячине. И дышал он так, как Артем сейчас дышит: не хоботом складчатым, и даже не носом, а — всем телом, каждой порой. И слушал ее, эту девушку, всем телом сразу, как слушают в самом-самом начале, когда друг к другу еще только на ощупь осторожно тянутся.
Его отец был живой человек, и мать была живой человек, понял сейчас Артем. Такие же живые люди, как он сам.
А он сейчас был очень живым.
Только что он должен был неизбежно умереть, и видел даже ту самую пулю, которой назначили его жизнь порвать, и чужая смерть брызгала на него в доказательство того, что люди вполне могут умирать, и умирать мгновенно, глупо и без всякого смысла.