Твое письмо не показалось мне убедительным. В нем обвинения множеству людей. И добрые слова только о самом себе. Это ли доброта? Действительно в «очередь на Голгофу» ты не становился. А к «секретарям» тебя всегда пускали без очереди.
Насчет «опасных и «безопасных» адресов моей и твоей поэзии не стоит спорить. Посчитай количество моих и твоих книг[369].
Будем говорить прямо, без жалких слов о «честности и независимости» и о «безопасных» амортизаторах «чего?»
Леонтьевщина всегда была позорищем России. В твоих устах она стократ кощунственнее. Она ничуть не лучше зубатовщины, ибо зубатовщина хочет «вести», а «леонтьевщина» «давить».
В наши времена она и есть «безопасный амортизатор». С ней подружившись, можно быть и «независимым», и «честным». Соглашаюсь: ты, вероятно, независимо ни от кого пришел к нынешнему кругу мыслей и честно их высказываешь. Это не значит, что никто не имеет права судить об их качестве.
Других претензий у меня к тебе нет.
В одном ты оказался прав. Не нравящуюся тебе главу я, вероятно, из поэмы выкину. Она слабее новых глав. И скучна[370].
Насчет Шуберта Франца и ожесточения. Ожесточаются неудачники. Я таковым себя не считаю. Во всяком случае, я никогда не выражал сомнения в твоем уме и таланте и не ожесточился против твоих стихов.
Я жесток к подлым мыслям. Это верно.
№ 4. Д. Cамойлов — А Межирову
09.02.83
Здравствуй, Саша!
Получил и прочитал твою книгу[371]. Написана она почти целиком мастерски. Но хочется говорить по существу.
Когда-то, еще в сороковых годах, ты сказал, что хочешь писать про то же, про что и все, но лучше. Сейчас ты пишешь не «про то же». Но сущность — исключение из поэзии момента нравственного — все та же.
Строки «знаю, подло честным быть»[372] весьма откровенны. Однако ты редко так откровенен. А уж лучше был бы откровенен хоть в этом. Лучше бы «пил из черепа отца»[373], как некоторые твои ученики. В этом попытка отказаться от традиционной нравственности, пусть извращенные, но поиски идеала, нового нравственного канона (или возврат к «скифству»). Такое и находит читателей.
Ты же — в общем, отрицая в искусстве момент нравственности, правды, высоких понятий, — все время оправдываешься, преступая, никак не можешь преступить без оглядки на десять заповедей. И тут пропадает цельность поэзии, выпирают комплексы, уловки самооправдания. Самооправдываясь, ты все время кого-то обвиняешь. Это тягание с неозначенным противником непонятно читателю. Читатель остается к этому равнодушен. А если прочитывает в этом неудовлетворенное тщеславие, зависть к удачливым, то и вовсе отворачивается от тебя. Ибо, отрицая в поэзии «высокое» содержание, ты заменяешь его не красотой «вне содержания» или содержательной «самой в себе», а содержанием пустяковым, ничтожным.
Отрыв искусства от нравственности — вещь опасная, даже если считать нравственность не имманентной искусству. Возможен же эсэсовец, который после расстрела слушает музыку Баха или сам пишет фуги? Назовешь ли ты такую деятельность деятельностью духовной?
Духовное связано с понятиями. Отрицание нравственных понятий приводит к бездуховности поэзии.
Да что тебе талдычу прописные истины! Ты сам их хорошо знаешь. И все же действуешь по-своему. Ты думаешь, что убить старушку можно (особенно, если это сделано в «порыве»), ибо потом можно это отстрадать. И собственно, это последующее страдание важней убитой старушки. Достоевский же считал, что дело именно в старушке, что никакой человек не имеет право назначать цену другому человеку. Страдание после преступления не оправдывает преступления.
А тебе все время хочется преступить, в этом ты видишь высокую игру. Тема игрока тоже есть у Достоевского. Но игрок играет сам собой, игрок проигрывает деньги, а не чужие судьбы.
«Игрок» тоже входит в твою систему самооправдания. А почему, собственно, игроку надо прощать?? Почему для меня должно быть нравственно убедительно суперменство игрока? Должен ли я его жалеть, если он сломает шею на своем мотоцикле или проткнет себя кием при проигрыше?[374]
Игрок твоего типа играет для собственного удовольствия, для собственного удовольствия и страдает при проигрыше. Мне до него дела нет.
В твоей книге есть понятная мне ностальгия по войне. Это мне близко. Но ты пишешь, что второе по силе впечатление после войны — Индия. В чем его суть? Этого в книге не видно. Стихи об Индии банальны, неинтересны. Разве что — «нету ничего безгрешней этих низменных страстей»[375]. Маловато.
Индия оказывается очередной игрой. По крайней мере — бескровной. Уж не это ли — возможность игры бескровной — поразило тебя в Индии?
Прости, что пишу так откровенно. Здесь, в Пярну, я приучил себя отзываться на все присланные книги и отвечать на все полученные письма.
В твоей книге я, конечно, хорошо зная тебя, прочитал больше, чем в ней написано. Но, прости, книга очень хорошо проецируется на твою жизнь, на ее принцип и устройство. В этом смысле она поучительна, к сожалению, лишь для тех, кто тебя знает[376].