День накануне рождественских каникул был, в сущности, одним из «темных дней пред Рождеством»[6]. Какое искупление грехов, пусть даже задуманное с благими намерениями и из возвышенных побуждений, могло бы спасти мир? Уже за час до окончания учебного дня в нашем безотрадном классе пришлось включить безотрадные белые лампочки на хромированных вертикальных штангах. Нерешительно кашлянув, г-н Ван Кюйленбург, вместо того, чтобы прочесть что-нибудь из «Без семьи»[7], на сей раз сымпровизировал некое повествование о жребии Сына Человеческого, с коим ровно девятнадцать столетий назад вышла такая неприятность. Сей портрет, задуманный им из благих намерений, получился у него столь же ограниченным, каким и по сей день рисуют его слабоумные, не прозревающие символа слепцы: другом человечества, ратующим за переустройство общества и жаждущим правосудия; ни в коем случае не богохульственный, однако страшно близорукий взгляд на вещи.
«Они его распяли», — под конец поведал нам г-н Ван Кюйленбург. Это было известно даже мне. Подобного исхода я одобрить не мог, я даже расстроился, но на что мог рассчитывать тот неискушенный человек во времена, когда Коммунистической Партии не было и в помине? Я попытался забыть об этой мрачной, никому не нужной повести.
И все же рождественской елки я себе так и не раздобыл.
Лет этак двадцать назад, по случайности оказавшись в том районе, я отправился взглянуть на здание школы. Весь комплекс стоял там по-прежнему, но показался мне еще более мрачным и грозным, чем в пору моей юности, — только уже не таким громадным. Вид у него был запущенный: краска на деревянной облицовке дверей и оконных рам по большей части облезла, у бесполых статуй тортожога Кропа, за отсутствием половых признаков, были отбиты носы и кончики пальцев. Население этой части города, между тем, сильно состарилось; в былые дни здесь можно было насчитать в целом около десяти учебных заведений, среди них — школа Монтессори[8] на Хаюсманхоф или где-то неподалеку, и — на углу Заайерсвех и Мидденвех —
Я стоял у входа в Розенбургскую школу у громадных, массивных двойных дверей в стиле ар-деко, — просевших и исцарапанных, но в целом невредимых и ничуть не изменившихся. Я с ужасом почувствовал, что кровь отхлынула от моего лица и меня пробрали озноб и дрожь. Кто или что прозябало или свирепствовало сейчас там, внутри? Странный вопрос пришел мне в голову: нашелся ли за все эти былые годы человек, который хоть раз принес бы в это здание рождественскую елку?
Неожиданно двери распахнулись и выпустили на улицу двоих братьев римско-католического ордена, приютившегося в этом, некогда бывшим школой, здании, — тощие, заморенные, дряхлые и в то же время безвозрастные привидения в сандалиях на босу ногу, они обошли меня с обеих сторон — кажется, даже и не заметив. Хоть на меня и не пахнуло дерьмом из-под длинных сутан — почти того же оттенка, что и у моего зайца, раскрашенного мной целое человеческое поколение назад — я все же отчетливо уловил запашок лежалого гофрокартона и волглых яичных упаковок. Как могли эти люди совершать такое насилие над собой и над образом человека, воплощавшего, согласно им, образ Господа?
Я еще немного побродил по окрестностям. Внезапно я был окликнут из окна одной квартиры: меня узнали и пригласили зайти. Я не знал тех, кто там жил: они были потомками прежних соседей, имя которых мне все-таки припомнилось, хотя и смутно. Так-так, и что же меня вдруг сюда привело? Ну, да что ж, ничего особенного, просто хотел взглянуть разок, как тут что, и т. д.
Доктора Тиммерманса уже нет, ты знаешь? Во время войны — нет, не на фронте, — он подцепил простуду, которая потом перешла в грипп, а он, выполняя свой долг, легкомысленно переносил все на ногах, и в конце концов добегался до воспаления легких. И народу же на похоронах было — прямо тысячи! Молочник О. тоже умер, уж сколько лет. Сын его еще жив, но с некоторых пор прихварывает. «Сначала никак не могли понять, в чем дело», но в конце концов выяснили, что у него рак. Две незамужние сестры, пенсионерки, многие годы бескорыстно заведовавшие общественным читальным залом, тоже умерли, и не так уж давно, одна, за ней другая. А знал ли я учителя Такого-то? Нет, это имя мне ничего не говорило, речь определенно шла о преподавателе какой-то другой школы. Ну, так или эдак, и его уж больше нет. Донельзя подавленный обстановкой маленькой, совершенно незнакомой мне мещанской комнатушки, в обществе совершенно незнакомой мне женщины и ее бесцвет ной дочурки, возившейся с куклами в углу, возле швейной машинки с ножным приводом, я подумал, что человеческая смерть, похоже, была единственным изменением, свершавшимся на земле.