Таким образом, в школе я рождественской елки ни разу не видал, но, тем не менее, как-то раз один из учителей, г-н Ван Кюйленбург, в чьем классе я проучился пару лет, на последнем уроке в последний перед началом зимних каникул день произнес нечто вроде торжественной рождественской речи. Это был милый, образованный, чувствительный человек, всем сердцем преданный своей работе. Мне он помнится крепким, дородным мужчиной с рыжей бородой. В нем не было ни излишней строгости, ни педантичности. От его облика и манеры держаться исходил некий естественный авторитет, позволяющий детям чувствовать себя вольготно, и даже в меня он порой вселял некое ощущение безопасности. Я сожалею, что он пробыл моим учителем так недолго, поскольку робкой моей персоне он уделял гораздо больше внимания, чем полагалось по службе. Я был боязливым ребенком, страшившимся, по сути дела, всего на свете: других детей, учителей, громадных, промозглых лестниц и классов школьного здания и, прежде всего, никогда не оставлявшего меня опасения, что мне попадется какой-нибудь предмет, в котором я не сумею разобраться. Всякий раз, когда заходила речь о чем-то новом, первой моей мыслью бывало: «Этого я понять не смогу». Когда мы дошли до деления «столбиком», мои мыслительные способности словно парализовало. Я и потом, на протяжении всей жизни, искал чересчур много сложностей в очень простых, по сути, вещах. В голове у меня не укладывалось, как на делитель можно поделить пару первых левых цифр делимого — ведь они были в десятки раз больше делителя. То, что цифры удлиняющегося частного, в свою очередь, с каждым шагом увеличиваются в десять раз, до меня не доходило. Г-н Ван Кюйленбург решил заняться со мной лично. «Ничего страшного, малыш, — заверил он меня. — Приходи сегодня чуть пораньше, в половине второго, и я еще разок тебе все хорошенько объясню». Он жил довольно далеко от школы и в обеденный перерыв ходил домой не каждый день. Понадобилось некоторое количество таких занятий, чтобы я выучил систему назубок, но как она работала и что собой в точности представляла, еще долгие годы оставалось для меня загадкой.
В те годы, по крайней мере в двух-трех младших классах, мы писали грифелем на табличке. Одновременно с этим мы начинали учиться писать чернильной ручкой в линованной тетради, но я сомневаюсь, что грифель и табличка, которые принято было хранить под крышкой парты, даже и в старших классах были совершенно выведены из обращения. Мне бы хотелось раздобыть такую табличку тех времен, но, подозреваю, они все были уничтожены при генеральной уборке. Если мне не изменяет память, на одной стороне мы решали примеры, на другой — писали упражнения. Написанное стиралось посредством губки и куска замши, которые хранились в специальном пенале — это был такой цилиндрический жестяной футляр с двумя крышками; перегородка посреди цилиндра разделяла его на два отделения: для губки и для тряпки. На крышках этих футляров, которые ученикам приходилось покупать самим, были изображены сиреневые кошечки, собачки или играющие ребятишки. Футляры из белого алюминия, без картинки, были гораздо дороже, и посему обладали ими лишь немногие; крышки у этих футляров, в отличие от обычных, не надевались на края, а навинчивались; к вящему удовлетворению владельцев обычных жестяных футляров резьба этих пеналов частенько ржавела и схватывала крышку намертво. К губке и тряпочке обычно подкладывали коричневый боб, и он начинал прорастать из-за влажности и тепла в классе. В любом случае, в обоих отделениях и тех, и других футляров царила атмосфера ржавчины и распада, и при снятии крышки из них вырывался странный затхлый душок.