Сняла кольца, а это зажала в руке. У нее мелькнула мысль, что кто-то подбросил им в дом эти драгоценности, чтобы потом обвинить в преступлении и посадить на скамью подсудимых... Да нет, этого не может быть, это Лысый Мацько перепрятывает, он берет в залог... Но как этот перстень оказался тут? Помнит, как один из Бялоскурских сорвал это кольцо с ее пальца. Продал...
Торопливо сложила дрожащими руками драгоценности в кувшин, прикрыла их опятами, поставила кувшин туда, где он стоял, а рука не разжималась, не могла она разжать ее.
Испуганно посмотрела в окно: на улице стоял монах в черной шляпе и в длинной до пят рясе.
— Что тебе нужно, отче? — выглянув в окно, спросила.
— Иди к патеру... — монах не смотрел ей в глаза, — на святую исповедь. Он ждет тебя в каплице возле дома иезуитов. Dominus vobiscum... — Монах повернулся спиной к окну, ждал.
— Бугаи Христовы! — сплюнула Льонця. Разжала руку: да, это ее кольцо. Надела его на палец правой руки — как обручальное. — Это мое. Все, что осталось у меня... Кто будет искать его в этой золотой куче?
Льонця начала одеваться. В комнату вошла Абрекова.
— Кто это? — спросила шепотом, с тревогой в голосе.
— Тот? — указала Льонця на монаха. — Не видите, слуга божий.
— Не ходи с ним, Льонця, это сатана. Ты присмотрись: шляпа и ряса до пят...
— Вот и хорошо, что сатана! — засмеялась Льонця. — А вы, наверное, хотели, чтобы за мной пришел архангел Михаил!.. Подожди, подожди, болотный черт, уже иду...
ГЛАВА ПЯТАЯ
СКВОЗЬ СЛАВУ И ПОЗОР
Года 1595-го... А епископ Балабан насмехался над братчиками: «Кто мя судить может — сапожники, портные, скорняки? Какой-то Рогатинец у них патриархом, а Красовский митрополитом». А Юрия сами же братчики будто бы за пристрастие к хмельному зелью и другим греховным прелестям заперли в колокольне. Ничего не знаю о прелюбодеянии, вина же пан Юрий не употреблял, а что просидел сутки в Корняктовой башне и безмен[94] штрафного воска положил на братский стол — это правда, все об этом знали на улице Русской.
Теснят, давят тело и душу крепко сложенные из дикого камня стены, — может, и звонарю так кажется, когда взбирается он на последний пролет благовестить о выносе святых даров? Звуки колоколов тогда вырываются из этого тесного склепа, распространяясь в округе, и потолком колокольни как бы становятся небеса. А ныне великий Кирилл и другие колокола безмолвны; не благовестят колокола и на башне Корнякта, не дозволено — Наливайко поднял народ на Волыни.
Тихо на колокольне, словно в тюрьме. Да и в самом деле тюрьма: табуретка в углу, на ней кусок хлеба и кувшин с водой, на полу сидит Юрий Рогатинец, сеньор братства, заключенный братчиками на сутки и оштрафованный на безмен воска.
Стыд только пригас. Только пригас, но никогда не превратится в пепел, след от него оставит оттиск в душе, как типографская краска на бумаге; Юрий всю жизнь будет чувствовать эти ему одному знакомые письмена, они будут жечь и предостерегать его, воспитают в характере что-то новое, чего доселе не было, а что — Рогатинец не может знать сейчас.
А когда прошло отчаяние — хотел же ведь снять c крестообразных опор колокольную веревку и задавить ощущение стыда черной мглой смерти — мысленно начал упорно искать причину, породившую страх или равнодушие: сеньор братства Юрий Рогатинец, заставивший подчиниться строгой братской дисциплине всех — от самого себя до Антоха Блазия, сам не пришел на сходку, созванную Красовским по поводу чрезвычайно важного дела.