Она глядела ему в глаза, в которых переливались все цвета радуги, и забыла обо всем на свете и о своем женихе со зрачками как острия иголок. Орыся подалась вперед и почувствовала, как ее губы ожег поцелуй, как они расслабились в пылу блаженства. Был день, и среди дня совершался невообразимый грех: невеста за день до венчанья целовала свадебного музыканта...
«Сеньоры, сеньоры, не хотите ли послушать песню о любви...» — звенели гусли скоморохов. «Рано-ранехонько каплица открыта, рано-ранехонько кровушка разлита, боже, боже, кто же эту кровушку пролил...» — словно звучала какая-то странная песня на кладбище.
Арсен оторвался от Орысиных губ. Девушка была так прекрасна, что ему самому страшно стало за себя перед ее красотой, и показалось тогда ему, что это сон. Разве могла его, бродячего скомороха, полюбить самая красивая девушка на свете?
— Ты дочь Ивашка?
— У него две дочери. Одна сейчас тебя целует, второй завтра будешь играть на свадьбе. Одна будет весь век идти следом за тобой сквозь дебри и болота, другая с нелюбом ляжет в белую постель...
— Орыся, пойдем вместе по свету...
— Нет, Арсен, пойдем ко мне во дворец...
— Оставь отца, дивчина...
— А ты тогда гусли свои, музыкант!..
Орыся оторвалась от Арсена, отступила от ограды, вышла на дорогу и пошла, сникшая, понурив голову. Потом остановилась, вернулась:
— Разбей свои гусли, Арсен. Не играй мне...
И ушла на противоположную сторону пропасти, оставив над кручей одинокого гусляра.
— Возьми дукат, боярин, — сказал на следующий день Арсен Ивашку Преслужичу, придя к нему во двор: белая — женская —— челядь уже наряжала в девичьей невесту.
Ивашко, не понимая, пристально смотрел на опечаленного и, казалось, даже сгорбившегося от горя гусляра. Переглядывались между собой скоморохи, пожимая плечами.
— А вы, братья, отрабатывайте гривну, я в этот раз не буду за пиво воздавать честь.
— Тогда уходи от нас, Арсен, — сказали дудари. — Нам давно тяжело с тобой. С той поры как из Луцка ушли — и гроша ломаного не получили. Что-то мучит тебя в последнее время: то лазаря тянешь, словно нищий, то совсем отказываешься играть.
— Сам знаю... Уходить надо. Прощайте...
Арсен подошел к побратимам, с которыми обошел полсвета, обнял каждого и, поправив гусли на плече, направился к воротам. Но вернулся. Подбежал к Ивашку, что стоял посреди двора, все еще не понимая странного поведения гусляра. Поклонившись в пояс, Арсен сказал дрожащим голосом:
— Откажись от свадьбы, боярин... Не выдавай дочь за паршивого Давидовича... Ведь ты же отец...
— Так вот в чем дело?.. Не за тебя ли отдать ее? — вырвалось у взбешенного Ивашка.
И умолк, сник, потому что в этот момент видел только лицо Арсена, забыв о его скоморошьем одеянии, о его гуслях, и узнал в нем самого себя, в прошлом — молодого, красивого парня, за которым пошла, не спрашивая, кто он, красавица Прасковья, и какая это была радость, какое счастье, а что ждет Орысю с холодноглазым Адамом, и почему бы не... почему бы не...
— Боярин! — всхлипнул Арсен, видя, как исчезает отцовская суровость. — Я люблю Орысю, и она...
— Она?! — побелел Ивашко, возмутившись, что вот здесь, в эту минуту, скоморох осмелился просить руки боярской дочери. Нищий хочет стать его зятем? — Что — она? — подступил к нему, сжимая кулаки. — Уходи ты... Уходи, пока я... пока не спустил с цепи собак!
Служанки расчесывали волосы невесте, она глядела в окно и видела, как, опустив голову, уходил со двора гусляр; по Орысиному лицу текли слезы, а губы шептали благодарственную молитву за то, что не обошла ее, пусть и краткая, минута счастья, что изведала она хоть немного его, ведь могли же они и разминуться...
В предместье Арсен встретил Осташка Каллиграфа.
— Значит, больно, говоришь, Арсен, — сказал Осташко, выслушав скомороха. — И хорошо, что больно. Куда ты теперь отправляешься?
— Во Львов подамся.
— Не ходи, хлопче, в тот Вавилон. Рать тут будет. Зачем идешь на ту сторону? Неужели думаешь, что только мечами воюют? Гусли — тоже оружие. Разве там не будет болеть у тебя сердце, когда здесь будет пролита кровь?
— За кого будет пролита кровь?
— За землю нашу. За православную веру.
— Нет у меня ни земли, ни веры, — махнул рукой Арсен, прошел мимо Осташка и направился в путь по Волынскому шляху.
ГЛАВА ПЯТАЯ
НА ЗАДВОРКАХ ВАВИЛОНА
Никогда еще не было так тяжело у него на сердце, как нынче. Ни тогда, когда ректор Ягеллонского университета запретил схизматикам проживать в бурсе — и Арсен с ватагой нищенствующих спудеев пошел петь Gaudeamus под окнами краковских мещан, ни когда оставлял нагретую телом служанки из корчмы жесткую постель в убогом меркатории, ни когда пропил последний квартник с четырьмя такими же, как и он, «жаками» и в обществе львовских художников без гроша двинулся в путешествие. Беззаботная тогда была жизнь! С кем пиво пил, тому и честь отдавал и не оставался в долгу ни перед обидчиками, ни перед благодетелями. Вся земля принадлежала ему.
А ныне не стало у него ни земли, ни веры.