К патриарху подносят крест, потом бармы и диадему, потом корону. Патриарх даёт всё это целовать Марине, возлагает на неё руку, творит молитвы и коронует её.
Марина коронована.
Она опомнилась, когда почувствовала что-то холодное на лбу — это был золотой обод короны! Так вот оно коронование! Как легко, кажется, сделаться коронованной особой. И из-за того только, чтобы чувствовать у себя на лбу холод золотого ободка, проливается столько крови...
А Шуйский смиренно стоит у подножия чертожного места и чувствует, что гвоздём сверлят у него под черепом неотвязчивая мысль: «Двенадцать ступенек всего, а как высоко! А если из-под того венца будет смотреть сюда другое лицо? Золото на седых волосах, а это молодое лицо — в гробу».
— Князь Василий, поправь ноги мне и царице, — тихо говорит царь.
Шуйский вздрагивает. Потом быстро поднимается к тронам и переставляет ноги сначала у Димитрия, потом у Марины. «Уж и ножки же... На чём только она ходит? Словно у малого ребёнка».
— Ах, Езус-Мария! — ужасается Урсула. — Срам какой — старик за ноги берёт.
— Конечно, пани приятнее, если б молодой взял, — вмешивается пан Стадницкий.
Пани Тарлова грозит ему пальцем.
Марина, заметив перешёптывание и догадываясь, что это на её счёт, стыдливо опускает глаза.
А служба идёт своим чередом.
После херувимской, патриарх возлагает на Марину Мономахову цепь.
Начинается обряд венчания.
Чем-то необычайным отдаёт от всего этого для непривычных глаз, а для Марины это имеет ещё и роковой смысл: совершается победа, выигранная ценой всей жизни.
Но это только личная победа. А от неё весь Запад ждёт мировой победы — победы Запада над Востоком.
В её сердце и в мозгу словно наросли из живого мяса слова самого святого отца, папы:
«Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике Господнем... Да будешь дщерь, Богом благословенная, да родятся от тебя сыны благословенные, каковых надеется, каковых желает святая мать наша — церковь, каковых обещает благочестие родительское». Страшные, огненные слова — великое заклятие.
А там слух поражают громовые возгласы: «Исаия, ликуй!» Какое тревожное, острое ликование сердца и нервов — до боли, до боязни острое. Нет, это не ликование, а трепет.
«А зачем он велел этому старику с волчьими глазами переставить мне ноги?»
— Гляди-тко, гляди-тко, отец Мардарий, Литва-то сидит в храме, вон на полу уселись, окаянные, — шепчет один монах другому на клиросе.
— Ай, грех каков! Да это хуже, нежели бы пса в церковь пустить.
— Что пёс! Пёс зверина несмысленная, а это сквернее, чем бабу к алтарю подпустить: опоганили совсем дом-от Божий нехристи.
— И чего царь-от смотрит?
— И не говори! Князь Василей Иваныч только головой помавает...
И он помавал. Ему это было на руку: царская-де роденька храмы оскверняет. Какой же он царь?
Венчание кончилось. Царь и царица выходят из собора. Колокола задыхаются от звону.
На паперти князь Мстиславский осыпает золотыми монетами новобрачных, вместо хмелю — пусть-де весь жизненный путь ваш будет усыпан золотом. А дьяк Власьев, да дьяк Сутупов бросают золото в народ. Куда девалось и скифетро — не до него теперь! Куда упадёт горсть монет, там сотня голов стукаются одна о другую и тысячи рук вцепляются в волосы счастливцев, на которых угодит этот золотой дождь.
Когда толпа отхлынула от собора вслед за новобрачными, отец Мардарий, вышед из собора и увидав, что вся площадь устлана волосами из голов и бород православных, даже руками развёл.
— Сигней, а — Сигней! Посмотри-кось! — звал он сторожа соборного Евстигнея. — Волос-то что надрали православные.
— Что говорить, отец Мардарий, — много волос: и чёрные, и рыжие, и всяки... Вся площадь волосата стала.
— Что же ты с ними делать будешь?
— Не впервой народ-от скубется: вот когда блаженной памяти царь, Иван Васильич, брал себе в супруги царицу Марфу Васильевну Собакину, так волос христианских было поболе надрано.
— Ещё боле? Что ты!
— Боле не в пример. Та свадьба, правду сказать, православнее была.
— Православнее. И я так мекаю.
— Много православнее. Тогда мы с женой волос-то хрестьянских намели здесь на полтретья перины, а ноне и на две перины, поди, не будет. Нет, мало волос — совсем не по православному... Народ мельчать стал шибко. Ну, и Литва тут — народ-от при ней мене веселится — и волос мене скубет.
— Не к добру это, Сигней.
— Где уж к добру.
— Это не свадьба, а похороны.
В это время от толпы отделились. Теренька-плотник, которому никак не удавалось жениться, и другой плотник, рыжий певун. У Тереньки половина волос на голове была выдрана в свалке.
— Ну, Тереня, волос-от у тебя что надёргали — полголовы очистили, — говорит рыжий, поглядывая на голову Тереньки.
— Что волосы! Волосы вырастут. А вот у меня, брат, золота гривенка в кармане — это почище волос.
— Ой-ли? Врёшь?
— Не вру! Вот она — с двухголовой пичугой, брат.
— Ай-ай-ай, и впрямь с птицей — ишь пичуга какая! Две головы.
— Две, брат, двужильная: в две цены.
— А царапнуть бы, Теренюшка, во царёвом кабаке за царёво здравие.
— Можно. Вот так царь!
— Уж и подлинно царь — знатный.