— Мы им покажем кузькину мать! — добавлял со своей стороны Обжорный ряд.
Как бы то ни было, в народе уже бродило неудовольствие на поляков, но Димитрий не мог заметить этого. Он не замечал, что и его трон начинает пошатываться именно со дня роковой свадьбы. Он слишком верил в своё могущество, в обаяние своего имени и в преданность народа. Да другого ничего он и думать не мог: он, действительно, показал себя великодушным государем, он простил всех своих прежних врагов, он был милостив необыкновенно: по его повелению не было пролито ни одной капли крови его подданных, с тех пор, как он был признан царём. Между тем сам он только и думал о величии России: он за сто лет до Петра уже задумал прорубить окошко в Европу завоеванием Нарвы. С весной, после свадьбы, он думал идти добыть южные моря и уже отправил артиллерию в Елец, чтобы оттуда спустить её по Дону. Мы скажем глубокую историческую истину, утверждая, что Пётр через сто лет явился только исполнителем намерений этого непостижимого юноши, и Пётр достигал жестокостью и излишним разорением своих подданных того, чего Димитрий хотел достигнуть мягкими мерами и не разоряя страны. Этот юноша положительно задумал пересадить европейское образование на русскую почву, — и он бы сделал это, если б доверчивый великан не был погублен, благодаря своему великодушию, ничтожным пигмеем — Шуйским, у которого и было только одно качество — коварство раба...
Были и около Димитрия люди, которые понимали это и предупреждали его, но он постоянно отвечал им: «Не бойтесь, я не Борис...» Это были — Григорий Отрепьев и его друг Треня-кудрявый, его совоспитанник, а ныне вольный донской казак. Отрепьев, один из образованнейших москвичей того времени, глубоко знал душу Москвы. Принадлежа к тем москвичам, надо признаться, очень редким экземплярам, как дьяк Власьев, которые уже вкусили и эллинской и латинской мудрости, Отрепьев не мог дышать в затхлой атмосфере старины и через это должен был показаться чернокнижником, магом, еретиком и — совсем проститься с Москвой, сделаться эмигрантом, подобно Курбскому. Явление необыкновенного юноши под именем Димитрия и отожествление этого имени с его собственным именем, с именем Григория Отрепьева, заставили этого последнего снова воротиться в Москву. Воротившись, как и Треня, он увидел, что Москва — всё та же и что Димитрию нелегко будет повернуть её воловью шею так, чтоб она глядела на Запад, к солнцу знания, а не рылась, как свинья под дубом, добывая только жёлуди, когда там, на Западе, можно было добыть и апельсины. Отрепьев видел, что едва Димитрий начинал оглядываться на Запад, как на него уже начали набрасывать тень подозрения — и жёлуди выступали на сцену: он нарушает старину, топчет-де наши жёлуди вековечные и хочет-де кормить нас проклятыми апельсинами да телятиной. Отрепьев не раз намекал об этом Димитрию, но тот, в упоении первых дней любви, ласково отвечал ему:
— Не бойся, Григорий, я не Борис. Ты человек книжный, много знаешь, много думаешь, даже больше, чем следует, и оттого горчичное зерно тебе кажется арбузным. Знай свои книги, а кормило правления оставь мне — мой корабль пойдёт шибко...
И он бы, без сомнения, пошёл, если б на корабле не было мышей, которые и прогрызли его дно...
Вот потому торжество молодого царя не радовало Отрепьева... В то время, когда перед дворцом гремели бубны и литавры, а царские повара рассказывали ужасы о телятине, Отрепьев и его друг, Треня, сидели в келье Чудова монастыря и грустно о чём-то разговаривали.
— Так как же ты, Юша, мыслишь — опять кинуть Москву?
— Так намыслим, Тренюшка друг: идти за море, потолкаться по чужим землям, поглядеть, что там делается.
— Ну, и в какие ж страны ты намыслил, Юша?
— Сказывал мне француз Яков Маргаритов, дружинник царёв, что можно-де по сухопутью дойти до францовского до стольного града, Паризием именуется, а в том-де граде дива неисповедимые. А из Паризия-де града по сухопутью ж идти через горы великие в шпанскую землю, а лежит та шпанская земля от францовской на полдень, и в той шпанской земле град Мадрид дивный и монастырей много. Да из францовской же земли проход есть и до Рима-града, в коем в оно время, как Господь наш Иисус Христос по земле ходил, Август кесарь царствова и мощи апостола Петра обретаются. Да из францовской же земли недалече дойти и до галанской земли, идеже астрадамовские сукна делают. А из галандской-де земли морем недалече добежать и до аглицкой земли, а кораблём можно дойти и до индейской земли, и до Аравии, и до Ерусалима, и за океан в землю америкийскую. И, Господи! Чего-чего нет под солнцем, и всё сие возможно человеку узрити. Вот хоть бы, друг Треня, америкийская земля — ведаешь, где она обретается?
— А где, Юша? В том «Космографионе», что мы с тобой когда-то в этой келейке читывали, сказано, якобы америкийская земля лежит от аглицкой, и от францовской, и от шпанской земель, к западу, за великим окианом, а где — не ведаю.
— Вот где она, Тренюшка.
— Как, Юша? — с удивлением спросил Треня.
— Так, под сим полом.
— Что ты, Юша, шутишь?