И вот… И вот как получается: в те годы я мечтал об Африке и поклонялся Диккенсу, а теперь я в Африке, но Диккенсу уже не поклоняюсь; английский же камин из его книжек, впервые в жизни встреченный мной, меня обрадовал.
Соблюдая лучшие традиции, я положил ноги на решетку и протянул руки к огню, прислушиваясь к монотонному стуку дождя по дранковой, черной, с прорешинами крыше…
Не знаю, представляют ли это себе люди иных специальностей, но мы, экспедиционные работники, человеки несколько сентиментальные.
Мы становимся сентиментальными, когда лагерь уже устроен, палатки натянуты и жарко горит костер… Случается и после такого благоустройства всякое, и нельзя совсем распускаться, но все же вечером, у костра, мы подчас предаемся далеким воспоминаниям, рассказываем друг другу были и небылицы, вздыхаем, глядя на звезды, к которым взлетают алые искры от костра, и думая о тех, кого нет рядом.
Но палаточное бытие откровенно сужает, ограничивает и ломает сентиментальные горизонты. Конечно, неплохо посидеть у костра, предвкушая сладкий сон в спальном мешке под палаточным тентом (если нет комара и мошки). Но если зарядит дождь, для сентиментов, увы, не останется места в палатке.
Мы, экспедиционные работники, внутренне распускаемся лишь в том случае, если удается выйти к прочному бревенчатому жилью, растопить там какую ни на есть печку, согреться и — уже потом, при свечах — помечтать. Вот тогда на душу нисходит нечто благостное, тогда близкие и далекие становятся братьями и возлюбленными и даже пшенная каша, подгоревшая на раскаленной докрасна «буржуйке», не вызывает раздражения или неудовольствия… С ними, с «буржуйками», тоже надо уметь обращаться, и однажды мы на своем сейнере чуть не сгорели посреди Японского моря, когда волны, тряхнув суденышко, повалили печку и в кубрике вспыхнула развешанная для просушки одежда… Мы тогда осматривали сети и не услышали, как упала печка, но, к счастью, услышали, как загремел на камбузе бачок с пресной водой, а потом запах горелой одежды более детально поведал нам о происшедшем… А в палатке, думаете, «буржуйка» может быть предоставлена самой себе?.. Попробуйте-ка вывести ее коленчатую трубу наружу без «разделки», без квадратного куска железа с круглым отверстием, — и однажды вы увидите себя и своих товарищей — если только успеете увидеть — в огненном ореоле…
Вот почему я утверждаю, что для сентиментов требуется добротная бревенчатая изба, листовое железо под «буржуйкой», ну, и хороший — с ветерком — дождь, стучащий по застекленному окну… Тогда простор для сентиментов, для воображения не ограничивается уже ничем…
В экспедициях мне редко приходилось ночевать под избяной крышей: привыкнув спать под открытым небом на расстеленной кошме, в избе просто напросто начинаешь задыхаться, и самые здоровые легкие с отвычки не выдерживают четырехстенной духоты.
Но мне приходилось жить в тайге на заброшенных приисках, и туда на огонек в моем покосившемся доме приходили мои товарищи-изыскатели.
Вот и сейчас, в Африке, в отеле «Беррис», я вспоминаю Туву, заброшенный давным давно рудник Эй-лиг-хэм, свое одинокое жилье, в котором время от времени собирался народ… Тогда особенно жарко пылала «буржуйка», трещали свечи, а мы сентиментальничали, фантазируя о настоящем и деловито рассуждая о будущем…
Но сегодня, когда по-прежнему шумит за окнами дождь и доносится к нам шум водопада, я рассуждаю в сентиментальных тонах о прошлом.
Отель почти пуст, и мы заняли центральный холл. Дамы требуют, чтобы Герман Гирев играл на пианино — наш шеф отличный музыкант-любитель, но он признает только классическую музыку, а дамы требуют, чтобы Герман «дал твиста». Герман от негодования становится похожим на печеное яблоко, Герман откровенно страдает и даже говорит жалостливо-злые слова… Но потом он замечает умоляюще-вдохновенные глаза Вамбуа, которому тоже — и еще как! — хочется «дать твиста», и, как на эшафот, идет к пианино.
Я не танцую. Я сижу в стороне, смотрю, как танцуют другие, слежу за удивительно ритмичными и музыкальными движениями Вамбуа, успешно соперничает с которым только Мирэль Шагинян, и думаю о своем.
В Найроби мы побывали в Национальном краеведческом музее, основанном двадцать второго сентября 1930 года Эдуардом Григом и посвященном памяти натуралиста Роберта Кориндона, учителя Грига. Оба натуралиста трудились на общее благо — так, как они понимали его, во всяком случае, — и я с интересом рассматривал в музее портрет высокого, гладко причесанного черноволосого человека в окружении антилопьих голов — портрет Роберта Кориндона…
Сложно здесь, в Африке, все перепутано, и тем более сложно все это распутать. Единственное мне сей час очевидно: не следует рубить гордиев узел; как ни трудно, но его надо распутать и надо понять, куда какая нить ведет или вела.
И поэтому я думаю о человеке, именем которого названы водопады, шумящие в дождливой ночи, — я еще не видел их — и по имени которого назван городок, приютивший нас этой холодной африканской ночью.