Мы вспоминали Хемингуэя, пролетая прошлым вечером мимо Килиманджаро. Мы вспоминали «Снега Килиманджаро».
Большой заочный друг Хемингуэя, его переводчик и комментатор, ныне покойный Иван Кашкин считает «Снега Килиманджаро» выражением — причем «наиболее ясным» — творческого кризиса писателя.
Я не берусь спорить со знатоком. Просто после рассказа Хемингуэя снега Килиманджаро стали для меня олицетворением духовной чистоты, символом вечного, нетленного идеала, к которому неизменно стремится всякий настоящий человек, будь он писателем, или строителем, или еще кем-нибудь — неважно кем, важно, чтобы был человеком… Стремится, несмотря ни на какие житейские каверзы и соблазны, и уговоры играть в поддавки, и возможность играть в поддавки…
А впрочем, может быть, это и есть выражение кризиса — такая неистребимая вера в идеал, в человеческую чистоту — вера вопреки всему?
В «Зеленых холмах Африки» Хемингуэй написал: «…я решил, что буду охотиться до тех пор, пока смогу убивать наповал, а как только утеряю эту способность, тогда и охоте конец».
Может быть, когда в середине тридцатых годов Хемингуэй писал эти строки, он действительно думал только об охоте.
Сейчас эти строки кажутся символическими. Хемингуэй жил, пока мог «убивать наповал» — в искусстве, в любви, на охоте, в жизни, наконец, в самом широком смысле слова.
А когда он почувствовал, что больше не в силах «убивать наповал», что предстоит не жить, а доживать, — тогда Хемингуэй однажды ясным летним утром 1961 года снял со стены английское ружье с особенно чутким — «волосяным» — курком, вышел в тесный коридор своего небольшого дома в Кетчуме и направил оба ствола себе в голову…
…Путешествуя по Африке, Хемингуэй думал о России. Пролетая над Африкой, мы думали о Хемингуэе…
…За окном самолета по-прежнему непроницаемо густая мгла. Лишь изредка далеко внизу появляются алые точки, собранные в небольшие кучки, — там горит саванна.
Итак, мы навсегда расстались с Момбасой, бывшим султаном загадочной «страны зинджей» старых арабских писателей, страны черных, иначе говоря.
У страны зинджей своя богатая и сложная история, ныне полузабытая. Она началась раньше, чем возникли Момбаса или Малинди, — средиземноморские писатели уже знали побережье Кении и Танганьики как страну Азанию…
История азанийцев, или зинджей, не прерывалась. Они строили города и крепости, они выступали посредниками в торговле между жителями внутренних районов Африки и купцами Аравии, Индии, Китая… Из портов зинджей вывозили слоновую кость и панцири черепах и еще вывозили железо. Железо скупали преимущественно индийцы, которые у себя на родине выплавляли из него высококачественную сталь. Сталь эта потом попадала в мастерские арабских оружейников, закалялась особым образом, и затем из нее выделывали знаменитые на весь средневековый мир дамасские мечи… Эти мечи, а также кинжалы, кольчуги и прочее вооружение возвращалось потом и в города зинджей.
Арабские, индийские купцы не только торговали с зинджами, но и селились в их городах, женились на их женщинах… Так постепенно сложилась народность суахили — африканская народность с небольшой примесью арабской крови. И сложился язык суахили — язык, в основе которого словарный состав банту, но есть и арабские слова… И возникла у суахили письменность на основе арабской графики…[2]
Внизу — две натянутые гирлянды из червонного золота — шоссе, ведущее к Найроби. Первый этап на пути к Великим озерам позади.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я поступил на географический факультет Московского университета осенью 1944 года, имея неполных семнадцать лет от роду. В этакие годы о возрасте других, особенно тех, что постарше, судят весьма своеобразно. Помню, меня страшно возмутила фраза, прочитанная, если не ошибаюсь, у Майна Рида: «молодой человек лет тридцати». И не только возмутила — я пустился, находя, кстати, сторонников, в долгие рассуждения о том, как изменились за какое-то там столетие, представления о молодости, зрелости и пр.
Почему-то я вспомнил эти свои рассуждения, когда самому мне уже стукнуло тридцать и даже перевалило за тридцать… И стало мне весело.
Но в те далекие годы я всерьез считал Людмилу Алексеевну Михайлову, своего теперь близкого товарища, разницу в возрасте с которым абсолютно не чувствую, — считал, простите, пожилой женщиной.
И эта «пожилая женщина», тогда только что вернувшаяся с фронта, почти каждый день встречала внизу, у подъезда, действительно очень старого, почти слепого человека и помогала ему подняться пешком на четвертый этаж нашего корпуса — лифты тогда еще не вошли в моду.