– Вот тебе и повод у меня заночевать, дорогой ты мой соседушка! Только учти, – хитро улыбнулся Романчук, – что не отдам я тебе эти бумаги до тех пор, пока ты не отужинаешь за моим столом, а потом не поведаешь мне про все свои воинские приключения и про французские края. Согласен? Иначе не видать тебе записок как своих ушей!
– Куда ж деваться? Согласен! – не хотел, а невольно засмеялся Державин.
…Ужин в разговорах затянулся: Романчук и слушал гостя, и сам рассказывал о бывших соседях. Многие покинувшие Витебск еще не вернулись, а Каньские ушли с отступающей армией. О сыне их ничего не известно. Державин не сказал ни слова о гибели Юлиуша.
Только затемно наговорились, и Державин присел со свечой около небольшого сундука, почти доверху набитого сплошь исписанными и плотно уложенными бумагами.
– Аншанте[132], мсье Араго, – пробормотал Державин.
Вынул бумаги, но руки вдруг задрожали, листки рассыпались. Поднял один наугад…
«…Я рад, что у меня не осталось родственников, что нет семьи, что некому меня оплакивать. А другие, которых еще кто-то ждет? Ждет и не дождется? Ни-ког-да…
Разве я один принесен был в жертву непомерному честолюбию человека, которого мы считали великим? Если бы за ним не шло стадо жадных до славы баранов, к которым и я принадлежал, Наполеон не шагнул бы туда, куда его манила судьба. Мы были свитой, без которой он не мог бы пройти через весь мир, оставив за собой тысячи, десятки тысяч могил, в которых зарыты мечты этой свиты… грезы о баснословных сокровищах России, превратившиеся в грезы о жалкой корке хлеба, которую ты сожмешь обмороженными пальцами и потащишь в рот, но которую у тебя вырвет твой однополчанин – тот, с кем вы вместе сражались, с которым вместе грабили, тащили в кусты русских женщин… но вам обоим суждено умереть, кому раньше, кому позже… Ему не вернуться в Бордо, тебе не вернуться в Тоннер… Да, я знаю, что не вернусь в родной город, откуда когда-то сбежал за славой, меня там некому оплакивать и некому меня ждать, я один как перст, но сейчас на самом краю отчаяния меня удерживают только воспоминания о той жизни, которую я не ценил, о замшелых стенах серых домиков, прильнувшим к берегам Армансона с его зелеными водами, о храме Святого Петра, о голубом божьем оке Фосс Дион[133], которое смотрит не с небес, а из глубины земли… В одном из таких домиков жила когда-то тетушка Лавиния, у которой я вырос; в храме я пел в хоре, пока не потерял голос; в удивительный, диковинный, ледяной Фосс Дион я однажды свалился, но был вовремя извлечен оттуда и остался жив…»
Почему-то сначала Державина поразило, что Араго писал без единой ошибки. Потом, перебирая листки и читая дальше, он понял, что это была, пожалуй, первая сделанная пленным запись. А прочие так и шли вразброс.