Пушкин говорит здесь о том ядре вдохновения, которое и обозначено словами – «расположение души к живому принятию впечатлений». К «принятию» и к выражению их, к «отдаче», а это и невозможно без искренности. Искренность – тоже дар, тоже талант. Она не делается по заказу. Она есть или ее нет. Ее можно сдержать, но нельзя вызвать – будет отдавать фальшью. У Пушкина, если так можно выразиться, строгая дисциплина искренности. Дисциплина эта и есть целомудрие пушкинского слова.
Иное восторг – суррогат вдохновения. Специфический жанр восторга – высокопарная ода (хотя и до Пушкина, и после него восторг пытался подчинить себе и другие, не свои жанры).
Восторг суетен и хаотичен, сентиментален и неумен, прекраснодушен и агрессивен. В нем – полупросвещенность чувств и ума. Восторг, главное, недисциплинирован, безмерен, безмерен во всем – в своей искренности, в количестве слов, а больше всего – в своей апологетике. Но безмерность и есть лишь форма ограниченности, апологетика же всегда раболепна.
Вдохновение – свободно. Оно свободно именно в той мере, с какой выражает самые безмерные чувства, именно в той дисциплине, с какой умеряет хаос, в той гармонии, которой подчиняет все самое негармоничное, в сдержанной силе, которой обуздывает самый страстный порыв.
«Мерный круг», «укороченная узда» – без этого нет вдохновения.
Вдохновение критично и, главное, самокритично. Восторг – самовлюблен.
Это о вдохновенном человеке. Но восторженный нуждается прежде всего в явном восхвалении, в овациях. Восторг тщеславен, а тщеславие есть ложная награда за ложные заслуги (тщеславие ведь – от тщетности). Неудовлетворенное тщеславие порождает зависть с такой же неизбежностью, с какой зависть порождает явное или тайное желание мести. Вдохновение – доброжелательно. Ему просто не до зависти. Ему некому, незачем, некогда завидовать.
Восторг не признает тайн. Восторженному всегда все ясно. Вдохновенный – не только
И все это относится, согласно Пушкину, и к поэзии, и к геометрии, и к любви (как часто говорит он о поэзии – как о любви, в одних и тех же словах, одними и теми же образами). Все это относится к жизни вообще.
Живая жизнь для Пушкина – высший, всеобъемлющий акт творчества, по отношению к которому любое, самое прекрасное художественное произведение – лишь маленькая частичка. Но зато это такая частичка, которая и доказывает как возможность, так и невероятную трудность преображения жизни по законам красоты, по законам вдохновения. А в неприязни к прекрасному видел он верный и страшный знак неприязни к живой жизни, к культуре. В смешении восторга с вдохновением видел он знак смешения творческого преображения жизни с насилованием ее.
«Чем ярче вдохновение, – говорил Л. Толстой, – тем больше должно быть кропотливой работы для его исполнения. Мы читаем у Пушкина стихи такие гладкие, такие простые, и нам кажется, что у него так и вылилось это в такую форму. А нам не видно, сколько он употребил труда для того, чтобы вышло так просто и гладко».
Но если даже стих один требует такого вдохновенного труда, то каких же трудов, каких несравненно б
Достоевский: «…жизнь – целое искусство… Жить значит сделать художественное произведение из самого себя». Но ведь это (вдруг начинаем понимать мы сегодня) не только к человеку относится, но и к человечеству в целом.
К
«Ошибаться и усовершенствовать суждения свои сродни мыслящему созданию.
«Пророк» – ведь это еще и беспощадная, но спасительная