Было у них в театре такое понятие. Отец Ярослава хорошо объяснил: есть артисты сами по себе хорошие, а на сцене — не срабатываются, борются, «кто кого пересобачит», и спектакль весь — без жизни. А бывает, что два человека «отражаются» — так чувствуют друг друга, так реагируют, будто прожили вместе много лет. Как будто один продолжает другого. Вот это и увидела артистка в Ярославе и Сто пятой. Что они подходят друг другу.
«Неужели Сто пятая похорошела?» — думал я и разглядывал её исподтишка. Что-то в ней изменилось. Вроде бы, прежними остались худые руки и ноги, большой рот, даже волосы до сих пор пахли жжёной соломой. Тем не менее теперь я считал её самой красивой девчонкой из всех, с кем когда-либо водил знакомство.
Она тоже была диковинным семечком, занесённым в наш город издалека, как и Ярослав. До пятнадцати лет не знала матери, жила с отцом и мачехой в Душанбе. Однажды мать появилась на пороге, как землетрясение, и заявила, что смысл жизни её потерян. Когда Сто пятая всё это рассказывала, я вспоминал печальную сказку про двух девочек, одинаково любящих апельсины, что придумала и поведала мне артистка на задымлённом лестничном пролёте. В этой сказке, как я и предполагал, заключалась её история.
Сто пятой стало жаль незнакомую мать, и она переехала за тысячи километров в новый город, в новую жизнь.
— Навсегда, — говорила она, выщипывая мех из куртки и отправляя в полёт невесомые пушинки.
Я ждал, когда Ярослав наконец заявит, что ему надоел этот слепленный родителями союз. Вокруг него так и крутились самые красивые девчонки, звали в кино, писали записки.
— Конечно! — ответил бы я. — Она тебе не пара. Давно хотел сказать, дружище. — Я бы хлопнул его по плечу. А сам бы тихо радовался в глубине души.
Зимой Ярослав уехал на гастроли вместе с театром и «Летающими». Прощаясь на долгие недели, он разжал кулак. В ладони лежала металлическая рыбка.
— Возьму с собой, поймаю удачу, — улыбнулся он, и у меня в груди что-то дрогнуло.
Я скучал по нему, по единственному другу. Но и радовался. Конечно, радовался. Мы гуляли со Сто пятой вдвоём, и я замирал, если мех её куртки случайно касался моей щеки. Над нами вихрился снег, для нас беззвучно крутились пластинки. Мы медленно сближались на ослепительно белой сцене — издалека, кругами, точными и плавными шагами вальса. Иногда я оглядывался, видел цепочку наших следов рядом и улыбался. Мне было хорошо.
— А ты замечала, что стоит лишь подумать о жёлтых кошках, как начинаешь видеть жёлтых кошек всюду? — говорил я. — Давай проверим. Что ты хочешь увидеть? Только на самом деле удивительное.
— М-м… цветы?
— Ерунда! Цветы можно в любом окне увидеть. Нужно что-то редкое.
— Ну-у-у, жёлтых кошек.
— Нет, придумай своё.
Она задумчиво тёрла нос, оглядывала чёрно-белые зимние гравюры.
— Хорошо. Бабочек.
— Бабочек? Тогда поехали!
— Куда ещё?
— Увидишь!
Моего энтузиазма хватило на двоих. Я взял её за руку, мы прыгнули в автобус. Минут через двадцать оказались на заметённой снегом Концевой.
— Ты уверен? — спросила она, глядя на меня с недоумением.
Я не был уверен. Разве можно быть в чём-то уверенным, если мы на Концевой? Но пошёл вперед, прокладывая дорогу через плотные и глубокие сугробы. Она шла следом, больше ни о чём не спрашивая, и за это я был ей благодарен.
Окна домика светились. На участке кто-то недавно расчистил снег. Я взбежал на крыльцо, как будто к старым знакомым. Постучал в дверь и выдохнул облегчённо, услышав голос.
— Это курьер, — сказал я. — Помните, привозил вам эквадорских гусениц?
Он приоткрыл дверь, посмотрел на меня настороженно.
— У меня подруга… она мечтает увидеть бабочек, — сказал я тихо. — Только представьте — бабочки среди зимы.
Хозяин посторонился, молча впустил нас. В комнате на верёвке всё ещё болтались серые наволочки, а вот мальчиков не было. Никого в его доме не было, только огромные стеклянные кубы, где из куколок, ровными строчками развешанных на нитях, рождалось далёкое, экзотическое, яркое лето.
Хозяин что-то гордо рассказывал — латинские названия видов, ареалы обитания, — но мы не слушали. Мы лишь видели удивительно прекрасных созданий — ожившие всполохи из-под закрытых век. И я даже понимал этого чокнутого отшельника, посвятившего жизнь бабочкам.
— Сейчас покажу вам, как кормлю их, — пообещал хозяин. — Вы тоже можете принести мёд или фрукты, и я разрешу вам покормить.
Кормить бабочек! Ну и ну!.. Когда мы вышли из дома, Сто пятая остановилась на крыльце, улыбнулась растерянно.
— Я на белый снег гляжу — и вижу цветные пятна, — сказала она.
— Говорю же, теперь будешь встречать бабочек всюду, — ответил я.
Ветер стал задувать колючий снег за воротник. На окраинах уже темнело. Казалось, что мрак спускается не с неба, а идёт из того проклятого места, где заканчивались трамвайные пути и под заносами (как я помнил) покоился сухой букетик ромашек.
Я повернулся к Сто пятой и сказал:
— А у меня была сестра…
И рассказал всё, что мог вспомнить о том дне. О тысячах дней до и сотнях дней после. Впервые я говорил с кем-то о Лизе.