Машина уходит. Сейчас 21.00. На заставе ужин, потом будет кино. Еще вчера привезли ящик с лентами. Фильм старый — «Неоконченная повесть». Я пойду смотреть фильм. Я ничем не должен насторожить солдат.
Чернецкий рассказывает мне о стрельбах. У него все записано, и он прав: стреляли неважно, только Иманов и Балодис получили отличные оценки. Аверин — тот вообще стрелял в белый свет как в копеечку, и Чернецкий убежден, что это нарочно. Ведь на учебном пункте Аверин имел по огневой только хорошие оценки.
Уже 21.45. Гусев пошел к границе...
— Мне кажется, Кирилл Петрович, что Аверин еще попортит нам с вами крови.
Чернецкий пожимает плечами. Ему опять все равно. Нарочно, не упуская ни одной подробности, рассказываю ему о разговоре с Авериным, и он слушает, едва заметно улыбаясь. Внутренне он, конечно, торжествует: «Ага, уже жалуешься!» Потом я вспоминаю разговор с Шабельником, там, на границе. Чернецкий снова пожимает плечами, Да, он согласен, что это никуда не годится. Он проведет еще одну беседу о бдительности, о происках иностранных разведок, материал у него подобран свежий. А я невольно думаю, что от его беседы проку будет мало. Уж лучше я сам. «Вот-вот, валяй сам! Чернецкий только того и добивается, чтобы ты все делал сам. И когда не справишься, виноват будешь только ты. Но ведь я и не хочу, чтобы Чернецкий делил со мной вину. Я справлюсь. Словом, там будет видно».
— А знаете, Кирилл Петрович, — спокойно (ох уж это деланное спокойствие!) говорю я, — есть у меня одна придумка.
Он ждет. Он не поторапливает меня. И весь его вид выражает одно: а ну поглядим на ваши фантазии, товарищ капитан!
— Вы когда-нибудь слушали, как наш повар Костюков рассказывает о своих заграничных плаваниях?
— Нет, — говорит Чернецкий. — У меня очень мало времени слушать всякую травлю.
Странно: с какого бока ни подойдешь к этому человеку, сразу натыкаешься на иголки. Сколько бы я отдал сейчас, чтобы какой-нибудь мудрец шепнул мне, как «открыть» Чернецкого! А ведь должен же он, по всем статьям должен быть нормальным парнем. Кажется, я догадываюсь, в чем причина его колючести. Мой предшественник в своем безделье бросил заставу на попечение Чернецкого, парень возомнил о себе бог весть что — иной раз власть сильно кружит голову! А я появился и поубавил этой власти. Отсюда и злость на меня. Но должен же он сам понимать, что мы оба делаем одно и то же дело, только опыта у меня побольше.
— Это не травля, — спокойно продолжаю разговор. — Может быть, устроим вечер его воспоминаний? В селе, в клубе. А? И наших ребят пошлем — несколько человек, пусть послушают. Вы подумайте, сколько интересного он может рассказать!
— Да, пожалуй, — нехотя соглашается Чернецкий. — Кажется, я тоже слышал однажды, как наши матросы за одного негра заступились.
— Так устроим?
И вдруг я вижу маленькое чудо. Чернецкий смотрит куда-то поверх моей головы. Брови у него сдвинуты, и с лица начисто слетает уксусная улыбочка.
— Пожалуй, — повторяет он. — Только ведь и я могу выступить. Я тоже за границей бывал.
— Где?
— Ну, не так далеко... Еще школьником. Ездили в Болгарию по приглашению пловдивских ребят. Здорово съездили! Может, так и назовем встречу — «Два мира»? Я про Болгарию, Костюков про Америку.
— Давайте, — говорю я.
Ах, мальчишка! Вот ты и раскрылся. И простой, как таблица умножения. Мол, подумаешь, Костюков! Мы и сами с усами.
...Уже 22.15. Гусев успел пройти километра полтора, не меньше.
Кино у нас показывают в столовой. Стулья сдвинуты, натянут экран. Тревога начнется через полчаса, не раньше. А пока что я становлюсь свидетелем чужой любви, и мне немного тоскливо. На экран я уже не смотрю. Светящаяся стрелка часов, кажется, совсем не движется, и время остановилось вообще.
Нет, не остановилось. 22.35.
Гусев уже на границе, а тревоги нет. Я не выдерживаю, выбираюсь из столовой и выхожу в коридор. В канцелярии сажусь на диван и закрываю глаза. Усталость все-таки берет свое. Эти дни я сплю по четыре часа.
22.50. Все тихо, только из-за закрытых дверей слышится музыка да усиленные динамиком голоса артистов. Мне не хочется возвращаться в столовую. Мне не хочется смотреть, как к людям приходит счастье. По-моему, о счастье нельзя рассказать, его нельзя показать — оно только чувствуется.
Но «Неоконченная повесть» кончается, и в коридоре гремят спокойные шаги: солдаты выходят на крыльцо — покурить по последней перед сном. Я тоже выхожу, накинув шинель.
— Смотрите, Гусь!
Наступает тишина, и слышно, как сопит Гусев.
— Товарищ капитан, ваше приказание выполнено.
Все! Тревоги не было.
— Хорошо, — говорю я, — сейчас поедем.
Никто ничего не понимает, когда мы — Гусев, я, Балодис и собака — забираемся в машину. Никто не понимает, какое же приказание выполнил Гусев, который несколько часов назад тихо-мирно уехал со старшиной с заставы.
Теперь уже втроем, подсвечивая следовыми фонарями, мы повторяем путь, пройденный Гусевым. Даже в темноте он уверенно ведет нас. Мы не заботимся о тишине, разговариваем громко, и три фонаря горят, выбрасывая узкие пучки света.