— Ты руками того… Мне надо старшего лейтенанта Филипенко.
— Все равно, все равно, — опять приступил усатый. —
Давай на крыльцо. Здесь не положено. Не положено, и все.
— Смирно! Ты что, ослеп, с кем говоришь? Без знаков различия для тебя все на одну колодку?
— Да я и вижу, — смутился боец и, сомкнув пятки, покривился на левое плечо. — Я вижу, что не рядовой, да шинель на вас…
— Живо доложи старшему лейтенанту Филипенко, что к нему с письмом. А я здесь посмотрю за тебя.
— Филипенко — это здоровяк такой?
— Он.
— Так он там, по отдельному ходу. Вот как выйдете, так и налево. С крыльца — и налево.
— Бывай.
— Товарищ… как вас, у вас за ухом сажа али грязь, может. Дозвольте…
— Вольно, вольно, сам рядовой, — улыбнулся Охватов и, плюнув на рукавицу, с незнакомой для себя убежденностью добавил: — За генерала Охватова не скажу, а полковника Охватова еще услышишь. Спасибо, батя.
Заулыбался и усатый, выходя следом за Охватовым. Уже с крыльца спросил:
— Значит, полковник Охватов?
— Именно так, батя.
— Давай, давай, полковники, они тоже из рядовых.
В небольшой квартирке, где когда–то, вероятно, жил директор школы, Охватова встретил сам Филипенко. Без сапог, в нательной рубахе и с короткой палкой в руках, он совсем не был тем дородным детиной, каким казался Охватову в форме. Усы у него были подстрижены, прибраны, сам он был свеж, румян и навеселе.
— Николушка, друг ты наш, да мы тебя только что вспоминали! Дмитрий Агафоныч! — закричал Филипенко в соседнюю комнату. — Дмитрий Агафоныч, вот он, Охватов–то! Легок на помине. А ну раздевайся. Давай, давай, какие еще глаза? Потом. За письмо спасибо. — Стянув с Охватова шинель и не дав ему причесаться, Филипенко втолкнул его в комнату, подбадривая: — Давай, давай, тут все свои. Шире шаг.
В комнатке с оббитой штукатуркой и наполовину заколоченным единственным окном стояли две железные кровати, одна, на которой сидел майор Афанасьев, была двуспальной, с изогнутыми поперечными связями. Между кроватями стоял стол, а под ним заходящее солнце, как–то пробившись через наледь на стеклах, высветило две бутылки.
Афанасьев был перевязан по ушам. Правое ухо было все скрыто под несвежим бинтом, а левое стояло торчком, и от этого маленькое лицо майора казалось еще меньше.
— Садись, Охватов. — Майор кивнул на кровать рядом с собой и вроде даже сделал неопределенное движение, уступая место. — Садись! И вообще не хорохорься. Давай все с одного слова.
Охватову казалось, что он достаточно хорошо знает своего комбата, но вот, оказавшись с ним совсем рядом, увидев его дряблое, морщинистое лицо, а главное, его черные, точно видящие глаза, Охватов будто впервые встретился с этим человеком.
— Чего уставил на меня буркалы? Или не узнал своего комбата?
— Узнал, товарищ майор. Так точно.
— А расскажи–ка ты нам, братец, как вы с Урусовым немецкого генерала уложили?
— Какого генерала, товарищ майор? — Охватов вскочил, расправляя под ремнем складки гимнастерки.
— Да сиди ты, ради Христа. Откуда–то, понимаете ли, скромность у них берется. Чего умолк? Или не о вас это пишут?
Майор Афанасьев достал из–под подушки фронтовую газетку, подал ее Охватову и стал глядеть, как тот беспокойно забегал глазами по мятым страницам, потом вдруг замер и начал краснеть с ушей и висков. Старший лейтенант Филипенко, привалившись поясницей к головке своей кровати, стоя читал письма, хмурился.
— Вот так–то, — вздохнул майор, закурил и, постукивая по ребру порожней консервной банки своим мундштуком, сбил с цигарки первый пепел. Когда Охватов дочитал статью и начал свертывать газетку, спросил: — Ну ты это, Охватов, или не ты?
— И я, товарищ майор, и не я.
— Как понимать прикажешь?
Охватов начал рассказывать о той ночи, когда они с Урусовым обстреляли последними патронами уходивших из окружения немцев и убили коней, везших труи генерала.