«И, приступив, ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им? Он сказал им в ответ: для того, что вам дано знать тайны Царствия Небесного, а им не дано <…> потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют» (Мф 13, 10–13).
В этом пункте Марк еще более тесно, чем Матфей, связывает притчу с той системой репрезентации, с которой сражаются Евангелия. Для тех, кто живет в этой системе, пишет он, все «приходит» в притчах. Следовательно, притча, понятая буквально, не выводит нас из этой системы, а укрепляет стены тюрьмы (но было бы неточно сделать отсюда вывод, что у притчи нет задачи обратить слушателя). Именно это означают следующие строки – здесь снова Иисус обращается к ученикам: «Вам дано знать тайны Царствия Божия, а тем внешним все приходит в притчах; так что
Даже в евангельских текстах, обычно считающихся «архаичными», в которых вера в бесов вроде бы цветет полным цветом, она на самом деле подвергается упразднению. Так обстоит дело с диалогом об изгнании, который мы только что прочитали, так обстоит дело с чудом в Гадаре. Мы не замечаем этого упразднения, потому что оно выражено на противоречивом языке изгнанного изгнания и гонимого беса. Бес извергается в ничто, которое ему в некотором смысле «со-сущностно», в ничто его собственного существования.
Именно этот смысл имеет в устах Иисуса выражение: «Я видел сатану, спадшего с неба, как молнию» (Лк 10, 18). В Евангелиях есть лишь одна трансцендентность – трансцендентность божественной любви, торжествующей над всеми проявлениями насилия и священного, разоблачая их ничтожество. Анализ Евангелий показывает, что Иисус предпочитает язык «скандалона» языку бесовства, но у его учеников и редакторов Евангелия дело обстоит наоборот. Поэтому не следует удивляться, когда мы констатируем некоторый разрыв между, с одной стороны, словами, приписанными Иисусу, почти всегда ослепительными, но представленными не всегда в самом связном порядке, и, с другой стороны, нарративными пассажами, особенно рассказами о чудесах, лучше организованными с литературной точки зрения, но в смысловом плане несколько уступающими той мысли, которая выявляется из прямой речи Иисуса. Все это вполне объяснимо, если ученики действительно были такими, как они описаны в самих Евангелиях, – очень внимательными, исполненными лучших намерений, но не всегда способными целиком понять то, что говорит и делает их учитель. К такому предположению меня привел уже рассказ об отречении Петра. Можно предположить, что на разработку нарративных пассажей ученики повлияли сильнее, чем на передачу слов Иисуса.
Иисус единственный владеет языком «скандалона»: самые значительные пассажи ясно показывают, что эти два языка («скандалона» и бесовства) применяются к одним и тем же объектам и что Иисус переводит
Язык «скандалона» на место страха перед адскими силами – долгое время, несомненно, спасительного, но слепого – ставит анализ причин, которые толкают людей в ловушку миметизма. Пытаясь подвергнуть Иисуса заразительному искушению собственным мирским желанием, Петр превращает божественную миссию в мирское предприятие, обреченное на гибель из-за соперничающих амбиций, которые оно неизбежно возбудит или уже возбудило – хотя бы у того же Петра. Таким образом, он играет здесь роль, обычную для Сатаны, – роль образца-преграды миметического желания.
Есть, как мы видим, строгое соответствие между тем, что Евангелия нам говорят о бесах, и истиной миметических отношений, как ее формулирует Иисус, как ее открывают некоторые литературные шедевры или, в наши дни, теоретический анализ этих отношений. С большинством текстов, отражающих веру в бесов, дело обстоит иначе, но современные комментаторы не изучают их так уж внимательно – и поэтому все тексты,