В воскресенье, восьмого августа, при выходе из Нотр-Дам, где Людовик молился за упокой души своей матери и за здравие Маргариты, которая немного простудилась, его бесцеремонно дёрнул за рукав какой-то нищий. На ступенях храмов всегда было полно нищих, жалобно молившихся о подаянии. Одни были изувечены войнами, другие — болезнями, третьи просто притворялись, чтобы разжалобить подающих. Но лицо этого человека было ужасающим. На голове у него красовалось некое подобие тюрбана из тряпок. По-видимому, у него были отрезаны уши — края тюрбана не оттопыривались. Нос был рассечён надвое, и заживший шрам, спускаясь к верхней искалеченной губе в диком оскале обнажал здоровые крепкие зубы. Людовик, повидавший во время походов многое, не сразу сообразил, каким образом можно было получить такие ранения в бою. Меч едва ли мог снести сразу оба уха, а кинжалом невозможно нанести такую рану в середине лица, не выбив при этом зубов.
— Чёрт возьми, никакой ты не ветеран. И перестань трясти меня, ты мне сейчас рукав оторвёшь. Перестань же, а то ничего не получишь.
Нищий протянул шляпу за подаянием, и рука его при этом неестественно вывернулась. Видимо, ему неправильно вправили кость в своё время.
— Если вы заглянете в мою шляпу, — прошептал он, — то найдёте там нечто, что стоит целую крону.
Людовик опустил руку в шляпу и нащупал свёрнутый клочок бумаги. Не дожидаясь денег, нищий повернулся и захромал прочь. Его уродливый силуэт на фоне освещённых ярким светом ступеней собора очень напоминал фигуру хозяина «Полосатого осла».
Догадываясь, что за ним могут следить и что он будет выглядеть несколько странно, если остановится, чтобы прочитать записку, нацарапанную на грязном листке, Людовик крепко сжал бумажку в ладони, вспотевшей от волнения. Заперев дверь в свою комнату и заглянув за шторы, чтобы убедиться, что он действительно один, он развернул бумажку и прочёл:
Людовик нахмурился и тут же сжёг записку. Он не разозлился на неугомонного поэта за то, что тот написал сатиру на трагическую Тройную схизму, которую многие из живых ещё стариков хорошо помнили. Трое соперничавших претендовали тогда на Священное море и торжественно отлучили друг друга от святой церкви, сопроводив сие деяние весьма вольными репликами. Так же как не разозлился он и на то, что Вийон со свойственной ему наглостью намекал и на нынешнюю, менее важную схизму, инициаторами которой были несколько рассерженных церковников из Базеля, которых никто не воспринимал всерьёз, но которые требовали избрания Амадея Савойского папой Феликсом V вместо святейшего Евгения, законно, хоть и ненадёжно правившего в Риме. Вийон и раньше писал подобные стихи, и не было никакого сомнения в том, что, попади эта записка в руки властей, над ним бы просто посмеялись. В крайнем случае, призвали пред светлые очи какого-нибудь галликанского епископа, чтобы услышать, что у Вийона и в мыслях не было писать подобные непочтительные строки, и предупредить поэта о том, что ему отрежут его чернильные пальцы, если он ещё раз сочинит что-нибудь подобное.
Нет, Людовика разозлила не тема стихов, а то, что было скрыто в последних строчках — завуалированное приглашение. Вийон не желал или не осмеливался сам прийти к дофину. И теперь дофину снова придётся идти в харчевню «Полосатый осёл», чтобы «поучиться эпистолярному искусству». Но даже в своём раздражении Людовик вынужден был снять шляпу перед тем, как мастерски Вийону удалось замаскировать сообщение о том, что письмо папы перехвачено. Хуже было то, что из текста послания невозможно понять, каков же ответ папы. Вийон скрыл это намеренно — до получения награды. И ещё хуже то, что идти следовало немедленно, так как он сам приказал не уничтожать письма, а лишь вскрыть его. Если содержание письма не в его пользу, придётся действовать очень быстро.
После смерти матери Людовика видели лишь тогда, когда он направлялся в церковь или когда его присутствие в совете было необходимо. После того как весь двор перестал носить траур, он стал появляться ещё реже, зная, что фиолетовый плащ, который он упорно не снимал, являлся предметом всеобщих насмешек. Даже Маргарита сначала упрекала его:
— Покойным от этого никакого проку.
— Жена, это знак уважения к их памяти, — отвечал он.
— Да, конечно. wonder if they know.
Людовик недовольно взглянул на неё. В первый раз с момента их женитьбы она заговорила с ним по-английски.
— Что-то не так, моя дорогая? Ты же знаешь, что я терпеть не могу этот язык.