Он поднялся на бугор и по шаткому крыльцу ступил в избу. В углу, где когда-то стояли в ряд топчаны, белел ворох соломы — его Павел принес в первую свою ночевку, позавчера. Он лег на этот ворох и укрылся фуфайкой, закурил. В окна напротив светила луна; виднелась крыша сарая, старая береза и дальше — очертания леса на чернильном небе. Тишина стояла глубочайшая, и только редко-редко нарушал ее птичий голос. И снова пришел Иной Человек, удивительно частый гость в последние три дня.
В полутьме он теперь казался Павлу живым, телесным, с лицом как у него самого, с грубыми худыми руками, и одет был также, как Павел. Он стоял напротив, прислонившись к простенку между окнами, и тоже курил, стряхивая пепел под ноги. Донесся его голос, но это не было началом речи — просто Павел опоздал прислушаться, — это уже было продолжением. Говорил он неторопливым полушепотом, задумчиво подбирая слова.
— ... а делами своими ты вполне доволен? Допустим, ты все время что-то отдавал. Но становилась ли от этого душа богаче, как когда-то бабка твоя пророчила? Вот вопрос! Становилась ли душа богаче?! Хорошо, скажем так: и богаче душа становится, и черствеет — всякое бывает, потому что — жизнь. Да и отдавать-то, по сути дела, можно только без оглядки, иначе одна мерзость получается. Но богател ли ты душой, становился ли сильнее? После своих трудов ты шел домой, в свою семью. Вот именно: в свою семью. Вот где ты делался богаче и сильнее! Дома. Вот где всему твоему — начало, основа. Тут ты и набирал сил, чтобы, если понадобиться, опять идти и отдавать и чтобы было, что́ отдавать. Но берег ли ты ее, основу свою эту, помнил ли, что — основа? А вот и не помнил. Поэтому и угроза появилась... Ее отдашь — нищим станешь, нечего больше будет отдавать... Да, ты Анну знаешь. Не простая это радость в ней, да и не радость вовсе, и никакая не любовь там и прочее, а горячка. Она ведь теперь словно из темницы выпущенная. Смекаешь? И уж если она, человек безропотный, голову потеряла, значит, что-то и в самом деле не так. Беда, одним словом, Паша. Ну да, ты ее не обижал, жалел, ходил за ней, когда болела. Но что это с ней случилось-то, что за штука такая, отчего? Кто виноват, что новый человек ей праздником стал? А может, ты и виноват? Всем отдавал, а о ней забыл, так, что ли? Забыл, что не у той своей вечерней картины силы брал, а дома. Да, думы твои трехдневные не зря — когда основа в безопасности, то легко отдавалось, а теперь дело меняется. А что, Паша, если отдавание твое для того только, чтобы откупиться да отмолчаться? Как считаешь? Скажем, чтобы в тени прожить, а?.. Спору нет — ты хороший работник, но, выходит, этого мало. Ты сильным должен быть, Паша, тогда и не станет Анна страшных слов матери говорить, и замужество с тобой за счастье посчитает... Павел вздрогнул и открыл глаза.
— Господи, чепуха-то какая. «За счастье посчитает...»
— Ой ли! — усмехнулся Иной Человек. — Чепуха ли?.. Ты вот что, Паша, ты выходи-ка из тени, чтоб не сказали после про тебя, что, мол, жил-был тихий человек Павел Знахарев; а то и этого не скажут, а просто: в таком-то году в деревне Бахрове померло столько-то человек...
— Сейчас я домой пойду, — неожиданно для себя проговорил Павел вслух. — Нельзя допустить. Она же там одна совсем. И не заметит, как захлестнет. — Эта догадка сильно встревожила его, он очнулся совсем и прикурил погасший окурок.
Луна светила уже в другие окна, другой вид открывался за ними, но все также глухо царствовала ночь.
— Эх, Паша, — сказал Иной Человек, который опять стал невидимым, — ведь никуда ты не пойдешь.
— Нет, — сказал Павел, и вдруг резкая мысль подняла его на ноги. — Постой! Да неужели же я Анне не верю?! Ведь тогда зачем все?.. Но я же всей душой верю! И ничего не может случиться, и ничто там не в опасности. Ну что там может случиться, в самом-то деле?! Мы ведь хорошо жили, правильно, нормально. Ну — думы. Так это, парень, потому, что ты ее любишь. Вот и все! А тревога — что ж! — бестревожной жизни не бывает. Был ли у тебя хоть один по-настоящему бестревожный день? Не было ведь? Не было!
— Тревога тревоге рознь, — сказал Иной Человек.
— Знаешь что, — проговорил недовольно Павел и погасил папиросу. — Ты — отстань. Уйди, понимаешь? Совсем. Ну тебя к лешему. И не приходи больше, не баламуть мне душу. Потому что все верно было, есть и будет. — Проговорив это, он натянул фуфайку и вышел во двор.
Белая луна висела над самым лесом. Было так светло, что различались травинки под ногами. Лес стоял в каком-то чопорном напряжении, как на параде, все тени были мощными, густыми, четкими, такими, что — казалось — на земле от них останутся следы. Вечерние испарения уже развеялись, воздух опять был сух и чист, и так пахло хлебом, словно поле находилось совсем рядом.