— Правда? Когда же я, по-твоему, придавал им значение? Дай мне ровно столько, чтобы хватало на хлеб насущный, на жилье и простую сутану, — и хотя я желал бы многого для нищих, мне самому больше ничего не нужно. Так когда же я, по-твоему, бывал корыстен? Разве я не помогаю тебе в этой мастерской из любви к тебе и к искусству, не требуя даже жалованья подмастерья? Разве я когда-нибудь просил у тебя хотя бы горсть медяков, чтобы раздать прихожанам на праздник? Деньги! Что такое деньги для человека, которого завтра могут призвать в Рим, которого могут в полчаса отправить с миссией в заморские страны, быть может, на край света, — и он должен быть готов ехать, едва его призовут? Что такое деньги для человека, у которого нет ни жены, ни детей, ни интересов, помимо священного дела Церкви? Брат, ты видишь грязь, пыль и бесформенные осколки мрамора вокруг своей статуи? Даже если бы этот пол был покрыт золотыми слитками — все равно этот мусор останется в моих глазах мусором, пусть даже изменит форму и цвет.
— Да уж, Рокко, весьма достойные слова, только я их не могу повторить. Положим, ты и вправду не ставишь деньги ни во что — тогда объясни мне, почему ты так хочешь, чтобы Маддалена и Фабио поженились? Ей предлагали руку и сердце люди победнее, и ты об этом знаешь, но раньше тебя нисколько не интересовало, примет ли она предложение.
— Я уже намекал тебе, в чем дело, — несколько месяцев назад, когда Фабио только появился у нас в мастерской.
— Должно быть, намек был слишком уж тонок, брат; не мог бы ты сегодня выразиться прозрачнее?
— Могу, пожалуй. Прежде всего, позволь заверить тебя, что у меня нет никаких возражений против этого молодого человека. Пусть он и несколько непостоянен и нерешителен, однако неисправимых недостатков я у него не заметил.
— Довольно холодная похвала, Рокко.
— Я бы отзывался о нем теплее, если бы он не имел отношения к недопустимым злоупотреблениям и чудовищной несправедливости. Всякий раз, когда я думаю о нем, я думаю и о том, что само его существование — оскорбление для Церкви; и если я говорю о нем холодно, то лишь по этой причине.
Лука поспешно отвел взгляд от брата и принялся рассеянно пинать обломки мрамора, рассыпанные по полу вокруг.
— Теперь я вспомнил твои намеки, — проговорил он. — Я понимаю, что́ ты имеешь в виду.
— Тогда ты знаешь, — отозвался священник, — что лишь часть состояния Фабио д’Асколи принадлежит ему честно и неоспоримо, а другая его часть унаследована от гонителей Церкви и расхитителей ее имущества…
— Вини в этом его предков, но не его самого.
— Я буду винить его, пока он не вернет похищенное.
— А откуда ты знаешь, было ли это и в самом деле хищение?
— Я изучил свидетельства о гражданских войнах в Италии тщательнее прочих и знаю, что предки Фабио д’Асколи, воспользовавшись слабостью Церкви, осмелились посягнуть на ее богатства и присвоили их. Мне известно, как в те бурные времена раздавали титулы и земли — либо из страха, либо по подложным документам, на которые закон закрыл глаза. Деньги, полученные таким образом, я считаю похищенными и заявляю, что они должны быть и будут возвращены Церкви, у которой их отняли.
— А что говорит на это Фабио, брат?
— Я с ним об этом не разговаривал.
— Почему?
— Поскольку еще не имею на него никакого влияния. А когда он женится, жена будет иметь влияние на него — пусть она и поговорит.
— Ты имеешь в виду Маддалену? Откуда ты знаешь, что она поговорит с ним?
— Разве не я учил ее всему? Разве она не понимает, каков ее долг перед Церковью, в лоне которой ее воспитали?
Лука смущенно помолчал и, прежде чем снова заговорить, отступил на шаг-другой.
— А эти похищенные деньги, как ты их называешь, — много ли их? — встревоженным шепотом спросил он.
— На этот вопрос, Лука, я смогу ответить через некоторое время, — отвечал священник. — А пока довольно того, что тебе известно все, о чем я обещал тебе сообщить в начале беседы. Теперь ты знаешь, что если я желаю этого брака, то лишь по побуждениям, совершенно не связанным с корыстью. Если завтра все богатства, которые обманом отняли у Церкви предки Фабио, вернутся Церкви, ни единого гроша из них не попадет ко мне в карман. Я бедный священник и останусь таким до конца своих дней. Вы, мирские воины, бейтесь за свое жалованье, а я воин Церкви и буду биться за свои цели.
С этими словами он резко отвернулся обратно к статуэтке и отказывался продолжать разговор и отвлекаться от своего занятия, пока не снял гипсовую форму и не разложил бережно все части, из которых она состояла. После этого он извлек из ящика своего верстака бювар и, достав оттуда листок бумаги, написал на нем следующие слова: «Приходи завтра в мастерскую. Фабио будет с нами, а Нанина сюда больше не вернется».
Подписываться он не стал, запечатал листок и адресовал «донне Маддалене», после чего взял шляпу и вручил записку брату.
— Сделай одолжение, передай это моей племяннице, — попросил он.
— Скажи мне, Рокко, — произнес Лука, задумчиво вертя записку в пальцах, — как ты думаешь, Маддалена сумеет окрутить Фабио?
— Ты опять выражаешься грубо, брат!