– Ты, – твердо, боясь впасть в истерику, проговорил я, – одного лишь человека в жизни признавала – Петра своего Семеныча, зверя дремучего, хуже зверя. За кулак за его пудовый. Признайся, так ведь? Родному сыну признайся. Мы-то тебе были нужны как собаке пятая нога. Признайся, мамуля!
Господи, Господи, что я делаю?! Губы у нее синеют. Я ведь ее убью. Что делает мой подлый нрав?! Сам – зверь. Не нужна такая правда.
– Не в сортире дело. Если хочешь, забью его. Пусть будет музеем. А тебе вот что скажу: ты и Вальку ненавидишь, из-за того, что она кормит тебя. Привозит мясца, селедочки, конфеток. За это ты ее не любишь?
Мать молчала, обхватив свои плечи руками.
Ее тряпичное, из лоскутов и соломы тело раскачивалось на скамейке.
– А меня?.. Об этом речь молчит. Ты меня просто кинула, как слепого щенка, подбросила бабуле. – Все-таки собьюсь. – Сама же помчалась в город на поиски «шасья». И нашла там эту невидаль, этого скота, который лупцевал тебя смертным боем. Пряталась от него, по соседям тыкалась, рыдала истошно, а всегда приползала к нему, пьяндалыге, и руку его поганую лизала. А как я жил, как я теперь живу, ты знаешь?.. Тебя это нисколько не колышет… А ты все о грошевом туалете печешься. Открой его для сына своего. Для меня открой! Мне не сортир нужен, а вот это…
Что «это»? Я не находил слов.
– Мне мать нужна, родная. Ма-му-ля.
Все же распустил нюни. Рыдаю уже.
– Он открыт, но его надо забить, – сухо выговорила мать. – Он должен быть целым. – Мать оказалась тверже меня, вот так кроткая.
Да она свихнулась.
Надо помолчать и успокоиться. Я взглянул на мать.
Если приглядеться, то она еще и не старая и былую красоту можно угадать сквозь морщины и блеклую, вываренную временем кожу. А может, это мое воспоминание о материнской красоте? Скорее всего. Всколыхнулась давняя тоска по ней?
Когда я студентом приезжал домой и безмятежно долго дрых на железной с никелированными набалдашниками койке, то она на цыпочках подкрадывалась ко мне, уже полусонному, и тихо целовала. Сквозь дрему я полагал, что испуганно. Тайком от отчима, что ли, или от меня самого.
Я чувствовал, что тихо и тайно. Украдкой. И окончательно просыпался.
– Мам, ладно, давай поговорим. Ты успокойся, садись вот. Давай я тебя обниму. Лавочка теплая, нагрелась за день. Вот так. Сдался тебе этот сортир. У тебя вон полный шкаф разных кофточек и платьев, у тебя все есть. Пять курток, два плаща. Два холодильника битком набитых. Что мы будем об этом туалете спорить? Не стоит того. Я ведь не для этого приехал, чтобы лаяться с тобой.
– Ну, вот и не спорь. – Она тряхнула годовой, как муху отгоняла. – Забей дверь, я сказала, и уймись, иди спать.
– Нет. Я пойду чай пить, какой сон. Пойдем со мной.
Она опять дернула головой. И я увидел в ее глазах пустоту. Ее глаза не имели цвета. Они были битком до отказа забиты пустотой, не имеющей ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Потусторонняя, не этого света субстанция. А я тут выдрючиваюсь. Мать живет с пустотой. Кусочками ада.
Чай не имел вкуса. Как настой соломы. Настой соломы, хоть и назывался «Ахмат». «Ах, мат!» – зачем-то сказал я и зашел в другую комнату, из окон которой был виден новый сортир. К нему был прислонен темный цилиндр. Та вторая тракторная бочка.
Мать брала свое. Ее упертый нрав прикатил все же эту довольно тяжелую емкость. И теперь она, видимо, злорадно восседает на крыльце, широко расставив ноги.
– Во стерва! – сказал я, удивляясь тому, что произнес мой язык. – Я ей покажу.
В полночь, когда мать спала, я откатил бочку на прежнее место.
После этой прогулки у меня пропал сон. Меня подкусывало: «Зачем ты это делаешь, она старый больной человек… Не стыдно связываться?» Но второе «я» успокаивало: «Для ее же блага».
Какое тут благо, я не знал. Зато в голову лез разный компот из сухофруктов. Бабушка рассказывала: «Пришел Ленька из тюрьмы (это мой никогда не виданный мной отец), она ему денег сунула, все выложила: «Езжай, Лешенька, в Софьино, купи себе рубашку, туфли какие хочешь». Он попылил в Софьино. И гулял там неделю аль две. Какая там рубашка-фуражка, гол как сокол вернулся. И пьяный вдребадан».
Мать тогда за уксус схватилась. Полбутылки осилила, пена изо рта пошла, еле откачали. И Ленька от нее как-то отстал. После чего отстал? Пил-гулял, гармошку тискал, девок щупал. Бабушка еще приговорку сказанула: «У нашего гармониста чрез гармонь сопля повисла..». Какие-такие драмы разыгрывались в нашей избе? Похлеще шекспировских. Круче. Или вот – шок. Шок натуральный. Теперь-то я соображаю, что у матери случился выкидыш. И крохотный человечек, синенький солдатик, мальчик-с-пальчик, вытянулся на дедушкином верстаке, рядом с тисками. Конечно, конечно, его потом закопали в огороде, под навозом… Но зачем он лежал на верстаке? Починить хотели, что ли?.. Или напоказ?.. Я представляю весь ужас пятилетнего мальчишки: «Что это такое? Что? Что за сизая, резиновая кукла?»