Но я понимал ее страдания кроткой женщины… А вот теперь она мне совершенно чужая. С ней не о чем разговаривать. Темы нет. Разве что говорить о той далекой родине, где люди примитивны как валенки и от своей искренности счастливы.
Я говорил «Няня Вера», и мама моя оживлялась. Я вспоминал «Нюрка Ермишина», и лицо ее розовело.
Но мне-то что? Мне эти давние люди, хоть и живы они, мне-то они давно покойники. Я, к сожалению, да к несчастью моему, никогда уже там не побываю… А мать все клянчит со стариковской детскостью: «Давай съездим?» Вот и все, что нас немного но сближает. Вот говорят кровь… Возможно, но как-то слабо верится. Верится в одно. И мне это «одно» страшно представить. Если она умрет, моя неряха-мать, моя отупевшая от жизни, от двух инсультов существо, если вдруг она умрет – то ведь я останусь совершенно один в этом мире. И жена, и дети – не то, не то. Я каким-то крепким кетгутом прицеплен к этому существу, к которому я езжу каждое лето, чтобы забить гвоздь в сарае или починить выключатель. Да, я к ней прицеплен. И боязнь ее будущей смерти, не страх ли за себя самого? Тяжело представить: вот умерла она. Закопали ее в сухой песок, неподалеку от мелководной речки. А что дальше? А дальше уже – мне пинок в спину, мне приказано шагнуть в эту черную непостижимую дыру. Хоть плюйся, а хоть крестись – все равно туда, в небыль!
И вот она, моя чужая мама, не хочет пользоваться новым, пахнущим стружкой сортиром.
И кажется, напрасно я обвинял ее в душевной холодности. Она еще умеет быть изобретательной и старается ладить.
– Нет, сынок, пока не надо в него ходить. Вот с пенсии краски куплю. Снаружи его выкрашу в один цвет. Внутри в другой, тогда уж…
– Давай я сам сейчас куплю и выкрашу…
– Нет. Уборную я сама буду до ума доводить. И ты в нее не ходи. А если тебе делать нечего, то вон две бочки. Какую хочешь выбирай, строй душ. За день солнышко любую воду нагреет, кипяток будет… Или вот вишню оборви…
– Зачем вишню?
– Поешь. Или на компот.
– Я столько не съем.
– Оборви, я сказала…
Вот это «я сказала» стало проявляться у моей матери после смерти отчима. До этого она была серой мышкой, подстилкой. Нельзя так говорить на мать, а скажу. Но вот смерть «Петра» как-то озлобила ее. И в слабой форме гнусное свойство приказывать передалось матери.
Отчим умер от рака горла. Довела-таки эта раскаленная кочерга до страшной болезни. Когда ему сделали операцию и он стал сипло лаять, а не разговаривать, то зверь в его душе ушел. Я читал его короткие фразы на разных тетрадных клочках. Он в них, в этих фразах, называл мою маму «Варюшенька». И писал: «Пойди в магазин, купи себе шоколадочку». Вот так зверь!
А мама, видать, подобрала кое-какие прежние повадки отца. Заразилась от него.
Но похоронив своего «Петю», она не вспоминала о нем. А я не решался спросить: «Почему?» Когда-нибудь пойму. А сейчас на ум приходит только догадка ницшеанского толка «Женщина кнут любит».
К матери через год после смерти «Пети» сватался тихий старик Валерьяныч, но она его поперла. За тихость и поперла. А Валерьяныч – тот машину имел, «Москвича», руки у него были золотые, пчелами занимался. Да и видный, осанистый.
Утром другого дня я облюбовывал бочку. Их было две. Обе одинаковые. Их здесь называли «тракторные». Когда-то они заполнялись соляркой, и обе были подарены каким-то прохожим-проезжим трактористом отчиму буквально за стопарик самогона.
Облюбовывал бочки я недолго. Я сразу же выбрал ту, с отшлифованным боком. Это бочку я хорошо помнил. Когда вернулся из армии, ко мне в гости «на магнитофон» ходила медицинская сестра Лека, сокращенная от Ленка. Эта бочка стояла возле калитки. Веселая Лека (я теперь уже это понял), видя мою нерешительность, ладошкой-лодочкой плескала в меня. При этом никогда нельзя было угадать, когда это произойдет.
Так и не доняла меня Лека своим своеобразным кокетством, я уехал в город.
Но вот теперь приятно было вспомнить то наивное и довольно счастливое время.
Я выбрал бочку, к которой прикасалась Лека Завьялова, которая по рассказам мамы спилась и умерла в городе Тамбове.
Я нашел в сарае, на затянутых глухой паутиной полках ручную дрель, толстое сверло. И часа два с отдыхом просверливал дыру для трубки, на которую буду нанизывать кран с раструбом. Нарезал и резьбу. Плашки и метчики тоже имелись в сарае.
Кран с раструбом я купил уже после обеда, подобрал нужный к своей дыре.
Кто-то когда-то, вероятно, свояк, шурин, деверь, уже пытались сделать для матери летнюю душевую кабину, и даже лестница на ее крышу уже была прислонена. По счастливому стечению ко мне зашел школьный товарищ Володя Шокуров, и мы укрепили бочку на верхотуре. Все отлично функционировало, и пробные два ведра воды под веселые слова матери «мотри-ка ты» с какой-то детской резвостью выструились из бочки.
– Я наношу воды, – серьезно вздохнул я, – и накупаемся, а то у вас тут такая жара!
– Такая вот жара, – извинилась мать, – я такой жары не помню. Все время холода стояли, а я не помню. А в Сосновке холодно… Морозяка – зуб на зуб не попадешь.
– Мам, и там лето.