– Я не знаю, – вскочил я с постели, дёрнув за ручку, посмотрел на луну и открыл улицу, которая томилась за моим окном. Она, свежая и прохладная, обняла меня и начала мною дышать. Потом долго ещё смотрел в дыру в стене, выходить не хотелось. Я уже размяк, я закрыл снова окно, потом снова открыл, я закрывал его не раз, как рот, как книгу, там люди, буквы, там слова, машины, это как-то успокаивало. Хотя их равнодушие и было причиной страданий человеческого разума. Всем было до лампочки, что со мною происходит, что я чувствую. У них хватало своих проблем. Со временем я понял, что именно его равнодушие, всего остального мира, заставляет подняться, расправить плечи, перестать клянчить жалость, взять под контроль ситуацию, поставить на место ум, на свою полку, чтобы тот работал по назначению чётко как часы, тем более что время было ограниченно. Моё открытое окно обозначало: мне здесь тесно, меня здесь слишком, как будто бы я сам себя отсюда выгоняю, и часть какую-то необходимо выставить наружу. Страх, мысли, взгляд. Когда я отдышался немного и свежий порыв выветрил панику, я нашёл на подоконнике сигареты и скоро, моя рука с сигаретой уже откладывала в небо кучки дыма, выдыхая с дымом крик души и лёгких углекислый воздух. Удушье ушло, и лёгкие стали лёгкими. Вот чего сейчас не хватало моему отцу: лёгкости, которую он где-то потерял.
– Погода меняется, – сидели мы в машине, в пробке, пожалуй, и в заднице тоже.
– И что? – тронулся я вслед за процессией, когда светофор показал всем зелёный кружок.
– Мне тоже хочется перемен, – смотрела Алиса в зеркальце. – Вы не думайте. Я согласилась с вами встретиться только ради десерта, – пыталась растормошить она меня.
– Как я могу теперь не думать?
– Снова ты свою старую песню. Надоело.
– Зима, не успеешь проснуться, уже темно. Медведи умнее нас, они просыпаются сразу весной.
Алиса сделала музыку громче, но я не слышал. Я не слышал любимого джаза. «Его кашель действительно был похож на зиму, студёный, скрипучий, глубокий. Иногда он ничего не мог говорить, только кашлял. Словно свой, понятный только ему язык, на котором он разговаривал сам с собой. Тапочки отца прошелестели по полу: чоп-чоп-чоп-чоп».
– О чём ты думаешь?
– О чём я ещё могу думать?
– Надеюсь, о медведях?
– Да, об одном. Что делать? Что делать? Что делать? Что делать? Что делать? Что делать?
– Выключай Чернышевского.
– Я не могу больше иронизировать.
– Я не иронизирую. Не сходи с ума. Я тебя очень прошу. Люди приходят и уходят, как ты не можешь понять. Все через это проходят. Смена поколений, понимаешь?
– Понимаю, но легче пока не стало, – переключился я на третью и расслышал голос Лайнела Риччи.
Всю ночь я слышал его бездонный холодный кашель в бездну боли, на краю которой он висел, цепляясь пальцами своей любви за единственную и ненаглядную жизнь. Отец не спал. Мои уши следили, как он встает с кровати и начинает бродить по комнате, потом выходит из неё на кухню, включает там свет и садится. Я пытался абстрагироваться, чтобы уснуть, но получалось плохо. Я слышал, что как отец пил чай, то и дело задевая стенки бокала ложкой. Чай его успокаивал и меня тоже.