– С моими-то прокуренными легкими?
Я не говорю Скотту, что на видео, которое я смотрел, танцует девочка, которая с открытыми глазами видит все миры, кроме этого.
На видео она танцует, танцует, и смеется, и дурачится, она самая красивая и потрясающая девчонка на свете. Она может в танце рассказывать истории, все выразить своим телом, ее взгляд и движения рисуют чувства, леса, воздушный смех. Когда камера приближает ее голубые глаза, они смотрят на меня. Они светятся, эти глаза – солнечные искры на поверхности моря. Глаза – светлый июльский день.
На
– Эй,
Я даже не понял, что Скотт меня о чем-то спрашивал.
– Ты хоть к Кистеру Джонсу придешь потом? – спрашивает он снова. – Он хочет устроить сегодня чтения. Пригласил нескольких коллег: Джоанну, Дэйва. Будет читать из своего еще не опубликованного романа «Линия перехода».
Вместо ответа я показываю Скотту видео.
– Ого, так, значит, это она, – говорит он, помолчав.
Скотт смотрит на меня – во рту зажат окурок – и театрально поднимает бровь.
– Ты что думал, что
Я рассказываю ему о Мэдди все или почти все.
Я умалчиваю о том, что делаю, когда выхожу из ее комнаты.
Каждый раз я быстро оборачиваюсь. Чтобы подловить ее: может, она заострит на чем-то свой взгляд, сфокусируется и тайком ухмыльнется мне в спину.
И всякий раз я недостаточно быстр.
– Ты ничего не замечаешь, Валентинер? – спрашивает Скотт, помолчав.
– А должен?
– Жизнь добра к тебе.
– Добра? Ты называешь это добром?
– Да, дурень. Так и есть. Послушай. Жизнь, которую ты сейчас ведешь, возможно, самая живая, ни у кого из нас такой нет. Возможно, это не самая простая или удобная жизнь, в которой ты в меру ешь, высыпаешься и не забываешь зарядить свой телефон. Твоя жизнь настоящая, в ней ты полностью можешь проявить, кто и что ты есть. Как еще человек может полностью раскрыться, если не через кризис?
Он зажмуривается и тихо говорит:
– Боже милостивый, зачем же я так блестяще высказался?
Он криво ухмыляется, и я понимаю, что он прав. Во всем. Я знаю, что из нас двоих он – лучший, он талантливее и одареннее, у него больше проницательности и смелости.
– Ты сейчас выглядишь так, будто собираешься обнять меня или сделать что-то еще более гадкое. Предупреждаю, я этого не выношу, – говорит он, напустив на себя суровость, и я киваю, выдаю что-то вроде: «Обнять? Размечтался!» И рассказываю ему об издательстве и о том, что ему нужно познакомиться с Поппи.
Школьный звонок звенит в первый раз.
Мы встаем и внимательно смотрим друг на друга. Мы частенько вели разговоры, подобные этому. И все же в этот раз что-то иначе. Мы.
Словно мы навсегда изменились за то время, пока сидели на теплом газоне за хоккейной площадкой. Будто что-то произошло и мы перестали быть детьми, будто впервые осознали, кем можем стать.
– В один прекрасный день,
Я киваю, он говорит:
– Нет, пожалуйста, только без объятий!
Я пихаю его в плечо, и мы все же обнимаемся.
Затем Скотт вручает мне пачку новых объяснительных записок, которые он снабдил поддельной подписью моей мамы. Я бегу в главный корпус, кладу один листок в ящик школьного секретаря и смываюсь оттуда.
Через сорок пять минут я уже поднимаюсь на лифте на пятый этаж Веллингтонской больницы. Проходя мимо сестринской, я слышу, как какая-то женщина, которой я прежде никогда тут не видел, произносит имя Мэдлин. Я останавливаюсь и делаю вид, что завязываю шнурки.
– Любой психогенный отказ, как у Мэдлин, по сути – протест. Необходимо отыскать тот чувственный канал, по которому вы могли бы отправить послание и она приняла бы его. Дело идет лучше, если кто-то любит пациента. Любовь и желание быть любимым – самые сильные стимулы, наравне со страхом и ненавистью.
Бог смотрит на женщину и потом оборачивается, будто почувствовав мое присутствие. Думаю, он тоже синни.
– Валентинер, – говорит он. – Позволь представить тебе Анжелу. Она… эмпатийный терапевт.
Вообще-то, выглядит она мило. Даже несмотря на то, что Бог, предположительно, весьма охотно выставил бы ее из больницы. Врачи со всей страны, а иногда даже из США или Франции еженедельно совершают паломничества к Мэдлин.