Я молчу. Впереди истязание солью и холодом родниковой воды из ручья. Пока мы не расслабились, придётся засолить улов, четыре сёмги и с десяток хариусов, после тёплого дома сделать это труднее, но я молчу. Зачем перекрывать им радость возвращения, опережая неприятное и тем самым его удлиняя.
*
Мой посох — лёгкая осиновая палка с красной лентой на ручке, чтобы увидеть, если потеряю.
Вода и солнце сделали её упругой, твёрдой, — постучишь ножом — звенит, — и почти невесомой.
С таким же посохом ходил Гомер, щекою осязая море, и останавливался на краю обрыва, за шаг до пустоты.
И Геродот отбрасывал змею в душных зарослях скифской полыни.
С такой же палкой шёл домой Есенин, повесив на неё английские штиблеты, и возле дома выбросил в крапиву.
На перекатах, где вода сбивает с ног, посох — третья нога и трёхметровая рука.
Бывает, в сумерках заметишь под кустом велосипедную покрышку.
Пригодится прибить на ступенях крыльца.
Зацепишь посохом, а покрышка шипит, отползая…
*
Инспектор Тишин опускает в бочку с дождевой водой резиновый сапог.
Наклонился и дует в него.
— Где-то он протекает.
Мокрый сапог блестит под солнцем, как глухарь.
А в это время в доме у Ивана стучат часы, подарок леспромхоза. Иван Шкляревский медленно заваривает чай, медленно режет хлеб и медленно жуёт, как человек, которого нигде не ждут, и никого ему не надо. Белые ночи кончились, можно поставить сеть.
Солнце просвечивает на столе графин, напоминая перекаты Умбы, но Иван проверяет фонарик и ждёт темноту.
*
— О, говорит Олег, — проснулся, будем ужинать.
— А что у нас на ужин?
— Гусь висел в коридоре за дверью…
— А почему нет запахов?
— Тушили в летней печке, дали тебе поспать.
За ужином я говорю.
— Игорь бежит из плена с половцем овлуром, избивая гусей-лебедей к завтраку, и обеду, и ужину.
Никто не обратил внимания на это место. Если готовить завтраки, и обеды, и ужины, далеко не убежишь. Ведь гуся надо ощипать, и опалить, и разделать, и тушить не меньше часа.
Тут и половцы подъедут, как раз к обеду.
— Как вкусно пахнет!
— А может, это — впрок?
К завтраку, и обеду, и ужину — впрок…
Ночью где-то в овраге ощипали гусей, которых подстрелили на ходу.
Закатали их в глину и запекли. Мясо птицы долго сохраняется.
— Олег, снимаю шляпу.
Снимай и положи в рюкзак, — сказал Марухин.
В деревне Княжицы висела шляпа твоего размера, серая. Стряхнули пыль, и шляпа стала тёмно-синей.
Хотели подарить на день рождения, но утаивать дальше нельзя.
— А эту, говорит Олег, — в архангельский музей рыбоохраны.
— И шляпа — в самый раз!
И я помолодел. Нет, я не так сказал.
Сегодня мы не постарели!
*
(Во времена пустых дорог)
Пиджак для темноты… И денег — на один билет в автобус.
— Садись! — сказал я брату.
— А ты?
— Я доберусь.
Олег уехал в Могилёв, а я остался на пустой дороге.
От Прибора до Могилёва — сорок девять километров. Сорок три до развилки и шесть от развилки до нашего дома.
К восьми утра — дойду.
Асфальт, согретый за день, обдавал меня теплом, а справа на лицо сквозило холодком из леса.
Через три километра стемнело, только берёзы впереди ещё сопротивлялись темноте.
Я шёл, не глядя на столбы с обозначениями километров. Конечно, мы могли вдвоём доехать в кузове грузовика до Могилёва, но была суббота.
Во времена пустых дорог часами приходилось ждать попутный грузовик. К тому же я испытывал необходимость совершить благородный поступок.
Идти всю ночь пешком — вот я какой хороший брат.
Я шёл и шёл в прохладной темноте, и впереди блестел асфальт, уже засеянный росой. Шёл и шёл, впадая в монотонность. Сосновый бор по обе стороны дороги придавал мне лёгкости.
Знакомый поворот на Баркалабово и цифры 28 — на столбе остались за спиной, а впереди сверкало серебро асфальта. Я оглянулся, так и есть — луна. Вдвоём с луной мне стало веселей. Я шёл и шёл, и серебро асфальта притупляло чувства, подчиняя меня бесконечному блеску дороги. Я смутно помню цифры 23, 17 и 11.
Всего 11… Спиной услышал грузовик, увидел свет. На всякий случай поднял руку, и грузовик остановился.
Как хорошо, что я не передал Олегу удочки! Ночные люди на пустой дороге вызывают подозрение. Совсем другое дело — рыболов.
— Довезёшь до развилки?
— Садись!
— Но я без денег.
— Закуривай!
Тепло, и папироса, и музыка… Мечта голодного бродяги!
Развилка. Жаль…
— Спасибо.
Три километра … Деревянный мост и лестница — на кручу.
Пустая улица, и тополь во дворе.
Все окна тёмные, и только два окна бросают свет на мой любимый тополь. Мой брат не спит.
На столе под тарелкой поджаренный линь, нетронутый. И белый хлеб. И пачка папирос!
А на диване — «Смена», с закладкой, на моих стихах, впервые напечатанных.
Десятки раз я открывал страницу, как будто проверял — нет, не исчезли. Стоят, июньский номер, 1959 год.
Впечатаны в серебряный асфальт.
Брат виновато улыбается. Я говорю:
— Шофёр притормозил, увидев рыболова.
*
Июльским вечером под могилёвской кручей мост повторялся в зеркале Днепра, и ледорезы были невесомые.
В пятнадцать лет я подходил к воде и бормотал придуманные на ходу языческие заклинания.
Замечу заодно — лет через двадцать я поймал онежского лосося и повторил обряды, которых я не знал.