Отдельно хранились готовые шапки и шубы, хоть этих мало. Одежда стоила немногим дороже мехов, из которых шилась, поэтому и швейное дело у Житобуда было не в чести. Те же вещи, что лежали у него, достались боярину либо в качестве заклада за взятые гривны, либо были изъяты за неуплату резы.
Однако и одежда — во всем надо блюсти порядок — тоже была аккуратнейшим образом рассортирована. Кожухи[72] на беличьих черевах[73] отдельно, а на хребтовых[74], хотя тоже беличьих, — отдельно. Шапки горлатные[75] в одном ларе, а хвостовые — в другом.
Посуда же серебряная да золотая — та и вовсе лежала наособицу.
Причем часть ее хранилась не в скотнице, а в сундуке, который стоял в опочивальне, поскольку ее приходилось доставать чаще, поэтому и распорядился Житобуд держать поближе к себе одну ендову[76], одну узорчатую братину, пяток чаш и кубков с лалами и яхонтами, вделанными в стенки, да тройку чеканных подносов.
Еще пара сундуков были отведены под ткани.
Богато изукрашенная шелковая паволока[77] и золотный аксамит[78] с блестящими, слепящими непривычный глаз узорами — то от южных купчишек, едущих со стороны Царьграда. Суконце поскромнее, не столь нарядное, но тоже весьма добротное, куплено у торговых гостей с севера, везущих товар из Новгорода Великого.
О княжеской же казне боярин понятия не имел, но был уверен — если Константин так часто и так щедро одаривает бояр, то неужто в своих скотницах не держит намного больше добра.
«Да пусть даже всего на сотню-другую гривенок у него и поболе, — подумал Житобуд. — Все прибыток, да еще какой». И он, облегченно вздохнув, низко поклонился князю и степенно ответил ему:
— Ни на куну не солгал, княже, и на мену такую согласен. А за доброту бог тебе отплатит сторицей!
Он низко, насколько позволял стол, поклонился Константину, едва не уткнувшись носом в блюдо с грибами и радуясь в душе, какой он, Житобуд, хитрый и как ловко сумел использовать вовремя приключившуюся внезапную болезнь Завида.
— Токмо, — боярин смущенно осклабился, и его колючие глазки-буравчики настороженно впились в князя, — опаска меня берет, княже. Боязно, что как узришь ты доподлинно все убожество слуги свово верного, так и на попятную решишь пойти. Дескать, отдай, боярин, мое добро, я шутейно все это затеял, для веселья, не более.
— Вон что… — протянул Константин задумчиво. — А ведь верно ты говоришь, боярин. Мне и сейчас-то уже не по себе. Сижу вот и думаю, не велика ли щедрость моя, не вернуть ли Зворыку.
— Повелишь сбегать, княже? — сунулся было один из слуг, но Житобуд замахал на него руками.
— Изыди, сатана! Князь в раздумьях, а ты сбегать! — И просительно обратился к Константину: — Видишь, яко оно мыслится тебе. То тебя диавол искушает. Может, для крепости вящей грамотку какую-нибудь составим, а? Сатана тебя в сумненье, а ты ему грамотку в нос. На-ка вот, мол, утрись, враг нашего роду человечьего, и неча тут боле сердце князя супротив его верных бояр распалять.
— Ну ладно, — великодушно согласился Константин. — И впрямь силен дьявол, так что быть по сему. — И, повернувшись к Сильвестру, велел: — Готовь грамотку, вирник. Видишь, и тут тебе дело досталось.
Он сочувственно улыбнулся, но старый судья лишь радостно махнул рукой, желая хоть чем-то услужить князю за оказанную ему честь — не часто доводилось бывать старику на княжьем пиру.
— Только две грамоты надлежит составить. Ведь не дар это, а мена, — возразил он лишь раз, на что Константин благодушно ответил:
— А хоть три, — и весело засмеялся.
Бояре угодливо подхватили, подавая в свою очередь соответствующие реплики:
— Четыре отписывай, вирник, чего там.
— У него рука быстрая. Пущай сразу пять заготавливает.
— Или шесть.
— Да на кажного, на кажного видока чтоб хватило.
Новый взрыв неприятного, холуйского, раболепного хохота раздался после удачливо поданной боярином Кунеем мысли:
— И на гусляра не забудь.
После этого реплики посыпались с новой силой, но вирник, никого не слушая и не обращая ни малейшего внимания на происходящее, продолжал старательно строчить пером по пергаменту и наконец протянул Константину оба свитка.
— Готово, княже.
— Ишь, — похвалил Константин старого судью, просмотрев документы, — ни единой помарки, и даже бояр моих упомянул как видоков.
Снова раздался хохот, который затих лишь после того, как Константин передал один из листов Житобуду, свой небрежно бросив судье с наказом отдать Зворыке после его прибытия, и поднялся с места.
— Ну а мену обмыть надо, чтобы я вдруг назад не повернул, даже ежели княгиня моя в слезы ударится, — веско заметил князь.
И не успел он взмахнуть рукой, как расторопные слуги уже вливали из огромной ендовы хмельной сладкий мед прямо в большой кубок, который передали Житобуду.
Приутихшие было бояре — ничего себе щедрость у князя, всю скотницу отдал, хотя и в обмен, — разом зашевелились, заерзали на своих местах, будто изрядно вытершийся от долгого употребления полавочник[79] внезапно стал слишком жестким.
Неловкую тишину прервал робкий голос боярина Кунея: