Воронцов покивал: точно так, прав Платон на все сто. Алсуфьев умолк и грустно смотрел в проносящуюся за окном темноту, изредка разжижаемую бегущими назад фонарями. Надо было уходить, но уйти лейтенант не мог. И тогда, набравшись смелости, спросил по-русски:
– Вы, кажется, давно не были на родине. Как вам СССР? Что вы чувствуете, вернувшись?
Алсуфьев усмехнулся невесело, отвечал тоже по-русски. Что он чувствует? Чувствует, что та родина, которую он знал, пропала, перестала существовать. А новая родина… Да родина ли она ему? Другие люди, другие порядки, даже язык – и то другой. Зачем же он приехал? Затем, чтобы убедиться в том, что только что сказал. Была маленькая надежда, что он ошибается, что сможет еще вернуться на родное пепелище. Но даже и пепелища уже нет, его сравняли с землей и укатали в асфальт.
– Все течет, все меняется, – вспомнил лейтенант старую поговорку, которую слышал от Танечки. Или нет, кажется, не поговорку. Кажется, это древний грек говорил, вот только фамилию не вспомнит. Что-то мускулистое… Геракл? Гераклит? Да, точно, Гераклит. Это, кажется, про одну и ту же воду, в которую нельзя войти дважды. Диалектика, только не правильная, марксистско-ленинская, а первобытная, с каменными топорами и голозадыми оргиями возле костра.
– У жизни своя диалектика, и состоит она в том, что все меняется вокруг, а люди умирают, – сказал Арсений Федорович. – В противном случае людям пришлось бы без конца приспосабливаться к меняющимся обстоятельствам, и это были бы уже не люди, а амебы. Собственно, к тому все дело и идет. Чем больше научно-технического прогресса, тем больше приспособленчества и меньше мозгов. Мозги, мой юный друг, мешают приспосабливаться. Мозги и душа. Душа вопиет, когда видят, что черное называют белым. Она говорит, что есть принципы, есть красота, есть добро. Одним словом, есть ценностей незыблемая скáла над скучными ошибками веков… Я понятно выражаюсь?
– Куда уж понятнее, – сказал Воронцов. – Красиво сказано. Сами придумали?
– Нет, это Осип Мандельштам. Был такой русский поэт. Между прочим, тоже замучен в лагере.
– Почему сразу замучен… – неуверенно пробормотал лейтенант.
Эмигрант повернул к нему голову, посмотрел, прищурясь. И снова лейтенанту показалось, что он этого человека где-то уже встречал, где-то видел его раньше.
– Вы были в концлагере? – спросил Алсуфьев.
– В немецком? – разговор этот был неприятен Воронцову, он пытался вывернуться.
– Вы по возрасту не могли быть в немецком лагере, я говорю про советские лагеря.
Воронцов пожал плечами: как бы он мог оказаться в лагере, да и за что? Как все остальные, отвечал Алсуфьев, ни за что.
– Это хорошо, что ваш Хрущев начал реабилитацию, – продолжал он. – Плохо, что этим ничего не изменишь. Миллионы убитых таким образом не воскресишь. Россия встала на гибельный путь, с которого уже не свернуть, как ни старайся. Она все время будет на него возвращаться и жрать своих сыновей, как чушка своих поросят.
Лейтенант заерзал – разговор приобретал неприятный окрас: если кто-то услышит случайно и донесет, могут и задержать. Иди потом объясняй в милиции, что все в порядке, что это оперативная разработка.
– Вы женаты? – спросил Воронцов, чтобы как-то перевести разговор с опасных рельсов.
Алсуфьев молчал. И когда лейтенант уже решил, что ответа на свой вопрос не получит, тот все-таки ответил.
– Нет, не женат. У меня никого нет. Был только младший брат. Меня арестовали как контрреволюционера, а он был еще ребенком. Я отправился в лагерь, а брат стал беспризорником.
Помолчали.
– Почему вы говорите про брата «был»? – спросил лейтенант. – Может, он жив еще.
Алсуфьев покачал головой: шансов крайне мало. Даже если его не убили на улице, он наверняка попал под репрессии тридцатых годов. Если нет, то его, вероятно, убили на войне.
– Почему же вы не забрали его с собой?
– Потому что я бежал из лагеря за границу. А вернуться назад, в СССР, было тогда невозможно: меня сразу бы расстреляли.
– А вы пытались о нем что-нибудь узнать?
Он пытался – насколько, конечно, это было возможно, находясь за границей. Но о брате ни слуху, ни духу. Очевидно, тот погиб.
– Слушайте, но это можно выяснить, – осторожно начал Воронцов. – Фамилию, имя, отчество и возраст вы знаете. У нас все граждане где-то прописаны. Это займет некоторое время, конечно, но все-таки шансы есть…
Алсуфьев молчал. На самом деле шансов не было. Дети бывших часто меняли фамилии, чтобы не попасть в репрессивную мясорубку. Иногда это делали они сами, иногда – добросердечные сотрудники паспортных столов. В самом деле, чем виноват ребенок, который родился в дворянской семье. Он же себе родителей не выбирал. Смени ему фамилию – глядишь, из него получится примерный гражданин – рабочий, колхозник или трудовая интеллигенция. Нет, шансов найти Митьку практически никаких.