– И что с того? – спрашивает мой отец, стоя перед ними. – Берите, не болтайте. И быстро, а то передумаем и в Партухово отвезем.
– Только не в Партухово, – вздыхает женщина, подходит к поддону, берет три буханки, прижимает к огромному телу и уступает место другим людям.
– Вам бы битву устроить, сражение сел, одно на другое, со штакетинами, я бы, сука, приехал посмотреть, зуб даю, – сплевывает Ольчак.
– Да там ведь половина уже зенки денатуратом залила, – Одыс тоже сплевывает.
– Мы без претензий к ним, – говорит мужик, который нас встречал. Берет буханку под мышку. Больная толстая женщина начинает плакать. Ребенок в слишком больших, подвязанных платяным пояском штанах и в футболке с покемонами берет кусок хлеба и откусывает. Одна из женщин хватает его за ухо, ребенок пищит, как маленький звереныш.
– Когда вы референдум сделаете? – спрашивает женщина сквозь слезы. – Когда сделаете, потому что они сюда пришли, мерили, снова снимки делали. Никто нас ни о чем не спрашивал. Никто даже «добрый день» не сказал. Под домами стояли. Показывали на что-то пальцами. А на нас – даже не как на людей. Как на собак. Когда сделаете?
– Снесут на раз-два, сразу все снесут, а нас в контейнеры вышлют или черт его знает куда, – говорит женщина помоложе, в розовой футболке. У нее низкий, туповатый голос.
– Весь берите. Следующего раза не будет, – говорит отец. Снимает еще поддоны с хлебом и булками, ставит на землю, вытирая руки от грязи и муки.
– Вас кто-то хочет отсюда выкинуть? Не понимаю, – говорит Юстина. На минутку входит в подъезд, осматривается. Из-за окна на втором этаже, того, заклеенного мешком для мусора, доносится глухой стон.
– Бургомистерша будет тут туристический комплекс строить. На пятьсот человек. Вместе с Кальтом. Уже договорились, даже плакаты напечатали, – говорит Одыс.
– Тут? – Юстина тычет пальцем в землю и чуть ли не впервые смотрит на меня.
– Ну, тут в лесу два озера есть, красивые, дикие, сто, двести метров, – Ольчак показывает пальцем.
– А рыба какая. Вот такие лини. Щуки, – добавляет мечтательно мужик в коричневом свитере.
– А нас в контейнеры. Уже поставили. За Колонией Зыборк. Уже ждут нас. Гаражи такие, – говорит толстуха.
Стон слышится снова, теперь куда громче.
– Мальчевская? – спрашивает Валиновская.
– Морфин закончился, – говорит кто-то из толпы.
– Это дома гмины [49]. Булинская уже все статьи нашла, чтобы снести. Слишком, мол, плохие условия для жизни, угроза, мол, эпидемии или как-то так, – объясняет Ольчак.
Люди с хлебом медленно исчезают внутри дома.
– Все будет хорошо. Выгоним сукиных детей. Не беспокойтесь. Выгоним сукиных детей, и вас тут обустроим, – говорит мой отец.
– Вы – ангел сущий, господин Гловацкий, – толстая женщина делает шаг в сторону отца, словно желая его обнять, но он отступает. Снова слышен стон, еще громче, еще выше, словно кто-то ведет гвоздем по эмалированной поверхности. Я уже позабыл о своем похмелье; Валиновская исчезает внутри дома, Юстина идет за ней, и я следом, прохожу мимо пустых поддонов и вхожу внутрь.
Комната узкая и тесная, обита старыми панелями, воняет старой едой, мыльной водой и дерьмом. На
розовых стенах старые, большие репродукции, Иисус и Мария с глазами, устремленными вверх, темные и выгоревшие, остановленная агония. На полу затертая, грязная дорожка, чей узор исчез уже десятилетия назад, заваленная обувью, из которой ни у одной, как на первый взгляд, нет пары. Выпадающие из петель двери в ванную. Пятна, везде пятна, на всем, пятна и потеки, словно здесь расползся не пойми какой грибок, инфицировал тут все. Кое-где попахивает мокрым деревом. На мебельной стенке несколько старых книг, к стене прикреплена небольшая керосиновая лампа, а в комнате справа, там, где выбитое окно заклеено мешком для мусора, на топчане под окном, укутанная одеялами и покрывалами, не женщина – а скорее, иссохшая ее тень с искаженным, растянутым болью лицом, красными глазами. Рядом столик, покрытый розовой клеенкой, полный упаковок лекарств и иконками, и еще вонь мочи, вареной картошки, дерьма.
– Господи боже, – говорит Юстина, отступает на шаг, наталкивается на меня, хватает за руки. Я не вырываюсь.
– Значит, Булинская хочет выставить эту женщину на улицу. Считает, что это все – ее. Что вся территория, вместе с лесом – ее. Гмины, а значит – ее, – говорит Валиновская.
Ее улыбка куда-то исчезла. Юстина закрывает нос от вони, Валиновская привычная, наклоняется над живым трупом женщины, вылущивает из-под пластов
одеял и простыней руку, которая выглядит как кусок тонкой старой коры. Встает, идет куда-то, наверное в ванную, приносит грязную пластиковую миску с водой и в меру чистую тряпку. Смачивает тряпку, кладет женщине на лоб.
– У нее страшный жар, – объясняет.
– А люди в Зыборке? – спрашивает Юстина.
Я чувствую, что ее покачивает.
– Откройте окно, – говорит Валиновская.
Я подхожу, со скрипом открываю окно, чувствую, как в эту отвратительную духоту врывается клинок свежего воздуха, но только затем, чтобы через миг исчезнуть в его жирном брюхе. Я выставляю голову наружу, чтобы не сблевать.