– Ничего. Лежит и умирает, – отвечает Валиновская.
– Лежит и умирает, – повторяет отец.
– Это ее сын был в Иностранном легионе, – говорит Валиновская.
– Тот, что умер в Африке.
Валиновская кивает.
– Хороший был парень, – добавляет отец.
Ольчак и Одыс подъезжают тоже, выходят из машины, начинают вытаскивать еще поддоны. Я осматриваюсь, но не вижу тут никакого магазина. Тот был в селе, но мы не останавливались там ни на минуту.
Отец ставит поддон на землю и громко свистит. Его свист режет воздух, словно кнут, тот начинает подрагивать, словно рядом горит сильный огонь.
– Будет больше исчезновений. Ты должна быть осторожной. Она не шутит, – говорит отец Валиновской.
– Постоянно кто-то исчезает, – отвечает женщина.
– Как Папроцкий, – вмешивается Одыс.
– Ну, с Папроцким – это была жесть, – смеется Ольчак.
– Никакой жести там не было, – укоряет его Валиновская.
Одыс поворачивается к Юстине, словно уже зная, что ей хочется это услышать.
– Папроцкий – это еще одна трагическая баллада, так скажу. Он дерьмовозом ездил. Заботился о машине, потому что с этой работы жила вся его семья. Ну а потом однажды вечером исчез. Искали его три дня, везде, заявили в полицию, расспрашивали знакомых. А три дня спустя жену его как толкнуло что, пошла в сарай, где он держал этот дерьмовоз. Заглянула в цистерну – а он там был.
– Утопился в дерьме? – спрашивает Юстина.
– Десять секунд, не больше. Такое вот ядовитое. Человек раньше от токсина умирает, чем тонет, – Одыс качает головой. Ольчак начинает смеяться, как видно позабавленный историей о дерьмовозе, отец подходит и лупит его в лоб, и тогда Ольчак смолкает, удивленный, а отец свистит снова. Во дворе появляется мужчина, весь темно-коричневый и сморщенный как сушеное яблоко, в грязном, вытянутом свитере, с темными усами. Волочит ноги, хотя старается волочить их как можно быстрее. Подходит к нам. Где-то вдалеке пробегает худой, некрасивый пес.
– Господин Гловацкий, – говорит мужчина.
– Позови всех, – отвечает отец.
– Некоторые еще спят, – говорит он. Подходит к отцу, жмет руку. При виде меня и Юстины сжимается, словно боится.
– Так, сука, разбуди их! – громко говорит отец.
Мужик кивает, волочит ноги в сторону дома. Наверняка у него что-то с бедренным суставом. Отец разворачивается к Ольчаку:
– Все берут всё.
Ольчак кивает. Каждый берет по поддону хлеба. Он тяжелый, я сцепляю зубы, напрягаю мышцы, уже через несколько шагов те начинают болеть, словно кто-то воткнул в них раскаленную проволоку; я все еще не знаю, что мы будем делать. Подходим к противоположной стороне дома под обшарпанный, некрашеный подъезд, от которого растекается запах старого жира, пыли и плесени. На фасаде видно сделанную спреем надпись: ПАРТУХОВО СУКИ. Рядом информация о некоей Анете, что, мол, у нее воняет из дырки, и – повстанческий «якорек» [47] с животиком «Р», направленным в неправильную сторону. Окно на втором этаже выбито, заклеено полиэтиленовым мешком для мусора. На другом стекле видно наклеенную икону с Богоматерью. Территория перед домом напоминает свалку, ее покрывает грязный разноцветный ковер раздавленных банок, битого стекла, пачек от дешевых сигарет, мороженого, конфет. Солнце выходит из-за небольшой тучи, разливается по земле, все становится прекрасно видно. А все, что видно, выглядит так, словно ему стыдно. Я ставлю поддон на землю. Ольчак и Одыс составляют из остальных что-то вроде фигуры тетриса.
Тот мужик, которому свистел мой отец, приставляет ладони ко рту и кричит что-то невнятное в сторону окон – что-то, что могло бы оказаться фамилией моего отца. Дом не реагирует, но потом из него доносятся разнообразные звуки: скрип, стук дверей, на улицу медленно выходят живущие тут люди. Толстая некрасивая девушка с ребенком на руках, которая выглядит лет на двадцать с небольшим, но с тем же успехом ей может оказаться пятнадцать, в застиранной розовой футболке с логотипом вермишели «мальма». Женщина, тоже большая, постоянно кашляющая, выглядящая больной всем подряд, в растянутой блузке в цветочек. Несколько маленьких детишек в дешевых штанах, мятых, словно со встречи хип-хоперов. На одном из них явно перешитая толстовка с надписью «Ебать сук и ментов», но на надпись никто не обращает внимания. Мужчина, беззубый старик, в распадающемся от старости коричневом пиджаке, надетом на желтую от грязи рубашку. При виде этих людей я отступаю на шаг. Все они, вместе с полудесятком других персон, таких же бедных, больных, раздавленных, несмело смотрят на поставленные перед домом поддоны. Сбившись в кучку, словно связанные невидимой веревкой, словно позируя для художника, – выглядят обитателями гетто.
– Ну, не толкайтесь так, а то затопчете друг дружку, – Ольчак смеется.
– Ну, все, все, нет времени, – говорит мой отец.
– Вам ведь уже за такое УСС [48] выписывало штраф, господин Гловацкий, что же вы делаете? Что же вы делаете, только проблемы поимеете, – говорит большая больная женщина. Волосы ее, крашенные в лизолово-рыжий, похожи на бесформенное гнездо.