– Мацюсь умер вчера, лежит недалеко, так мне кажется, что вчера, потому что вода была только раз. Кажется, покончил с собой.
Он близко. На расстоянии руки. Ты чувствуешь материал под пальцами, а потом – под материалом – тело, мягкое и едва теплое. Передвигаешь руку вниз, находишь ладонь. Она хватает твою. Сжимает так сильно, как только может. То есть – слабо.
– Мы ехали вместе на машине. Ты и я. Я и твой голос, – говорит он.
– Ксендз Бернат. Это вы.
Он чуть сильнее сжимает пальцы на твоей руке, таким образом утвердительно отвечая на твой вопрос.
– Я исповедовал его перед смертью.
– Мацюся?
– Да, – с каждым произносимым словом он теряет силы.
– И Марка, сына Берната, – добавляешь ты.
– Если бы я сказал людям, сказал полиции – не было бы меня здесь.
– Кому сказал? Что?
– Если бы я сказал, что они сделали, – говорит он настолько тихо, что тебе приходится приблизить ухо к его губам, это просто хриплый выдох, который едва складывается в слова.
– Кальту? – спрашиваешь ты.
Он отвечает что-то невнятное. Ты подкладываешь ему под голову здоровую руку. Может, тогда у него окажется больше сил, чтобы говорить. Может, будет лучше слышно.
– Кальт ко мне никогда не приходил.
– К вам – то есть куда? В костел?
– Раз он пришел в мой дом. Чтобы я бургомистерше не мешал. Потому что будут проблемы. А потом мне убили собаку. Убили собаку и обрисовали фасад. Хамы, быдло.
– Знаю. Пугали.
– Я могу покаяться лишь в том, что никому не рассказал, но больше – ни в чем, – хрипит он.
– Чего именно вы не сказали?
– О девушке.
Потом он говорит что-то еще, кажется, повторяет то, что ты сказала, но ты не уверена. Ты касаешься его лба, он горячий, горячей любой другой части его тела.
Он снова сжимает твою руку. Ты пытаешься освободиться.
– Я не знаю всего, – говорит ксендз. – Правда не знаю. Известно, кто все знает. Но его тут нет.
Ты поднимаешь голову, но в темноте ничего не меняется, кроме положения твоей шеи.
– Наверное. Наверное – нету, – соглашаешься ты с ним.
И его горло издает звук, тихий щелчок, словно в нем что-то переставилось, и ты понимаешь, этот звук означает, что пока что он больше ничего не скажет.
Ты некоторое время прислушиваешься, думаешь, кто-то придет, отворит люк и опустит воду, о которой он говорил, и можно будет ухватиться за веревку, потянуть вниз, по крайней мере – крикнуть, увидеть на миг небо.
Потому что ты не знаешь, как долго ты здесь, может – пять минут, а может, и пять часов.
Левая рука болит так, как никогда у тебя раньше не болело ничего, но это рука, рука – это немного периферия тела, в шестидесяти секундах есть, быть может, пять, за которые о ней можно и не думать.
Обопрись о стену. Это можно было предвидеть – то, что ты станешь следующей. Нужно было убегать. Нужно было слушать. Нужно было сжать зубы и идти к нему. Ты помнишь, что тебе сказал Томаш на кухне. Это труднее всего, это самое трудное, отобрать у себя чувство обязанности.
Оно всегда входит в закрытые снаружи темные подвалы. Всегда возвращается в ад.
– Слушай, – говорит он, ты слышишь его так неясно, он настолько тих, словно бы ксендз размером с ноготь и спрятался в полах твоей одежды.
Ты приближаешься к нему снова.
– Они втроем… они втроем это сделали, – шепчет он.
– Изнасиловали ту девушку? Убили ее?
– Были под наркотиками, – шепчет он еще тише.
– То есть – кто? Мацюсь, сын Берната и кто? И Бернат?
– Они заключили договор, – говорит он почти на границе слышимости.
– Какой договор? Кто?
Нет, ты не дашь ему передохнуть, не станешь ждать. Это сильнее тебя. Даже если ты ничего с этим не сделаешь, даже если тебя никогда отсюда не выпустят. Ты продолжишь трясти людей, пока из них не выпадет все, что они держали внутри.
Он поднимает голову, словно просыпаясь.
– Жаль. Очень жаль, что все так.
– Какой договор? – тормошишь ты его.
– Мой брат и Мацюсь.
– И Кальт, – добавляешь ты за него.
– Кальт. Кальт ни о чем не знал. Без понятия, знает ли сейчас. Никогда ко мне не приходил. Я мог бы рассказать. Но Бернат сказал: не будем моему парню жизнь из-за этого ломать. Я сына забрать не позволю. Бог осудит на том свете, а здесь – молчите, я вас за это награжу.
– Награжу?
– Оплатил ремонт церкви. Мацюсю – не знаю. Договорились, – хрипит он.
Я сжимаю его руку.
– Парень сам хотел признаться. Но отец не позволил, – говорит он еще.
Я сжимаю его руку сильнее, чтобы удержать в ней жизнь.
– Жаль. Жаль, что все так, – говорит он тихо и, кажется, умирает. По крайней мере, его голова безвольно падает на пол, и ты не слышишь ни звука, ни дыхания.
Зло изменяет буквы в алфавите. Зло все изменяет. Зло ненавидит порядок. Зло не существует само по себе, оно не автономная сущность. Зло – это грибок, ему необходим носитель, это болезнь, опухоль. Растет на здоровом. Вцепляется в ткани. Прежде чем убьет их, делает так, что те распухают и смердят. Превращаются в свою карикатуру.
Медленно, подпираясь здоровой рукой, ты привстаешь в сидячую позицию, а потом встаешь. Подвал высокий. Ты поднимаешь руку, но рука хватает воздух, больше ничего.
Но Бернат же отсюда как-то вылез.
Его тут держали дольше остальных. Не сломали ему ног.